приемную Калинина. Но и здесь посетителей было ничуть не меньше. Чухонос отправлял их обратно. Михаила Ивановича в приемной не было. Когда последний, самый упрямый мужичок в десятый раз подошел к Чухоносу, у того лопнуло терпение.
— Товарищ крестьянин! Русским языком говорю: Михаил Иванович не принимает. Нет его, понимаете, нет!
— Как это нет? — не унимался мужик. — Михайло Иванович должен быть, ты меня омманываешь.
Мужик, недоверчиво качая бородой, все же ушел, и Гирин подал Чухоносу расписку Пархоменко. Тот прочитал и вскинул на Петьку густые брови.
— Товарищ Гирин, в расписке стоит сегодняшнее число. Где были документы два последних дня?
— На квартире. В субботу не успел.
— Ах, на квартире… Придется нам, Петр Николаевич, подумать о вашей замене.
Гирин молчал. Как ни странно, ему было почему-то смешно. Чухонос, не глядя на Гирина, продолжал:
— Потеря пролетарской бдительности — это во-первых. Опоздание из отпуска — это во-вторых…
— В-третьих — пива дернул две кружки! — Петька повернулся и пошел к дверям.
— Товарищ Гирин!
Петька, не оглянувшись, вышел. Он хорошо знал психологию Чухоноса. Такая гиринская уверенность сшибет с него всю решительность, он подумает, что Гирину будет поддержка со стороны Михаила Ивановича.
Однако на этот раз Петька ошибся. Чухонос действовал быстро и решительно. Уже к вечеру Гирину велено было сдать оружие коменданту и вернуться в распоряжение парткома завода…
…Петька приехал на завод уже без портфеля. Он спросил в проходной о Шиловском; тот, вместе с Гусевым, опять работал в ночь, сверхурочно.
— Привет рабочему классу! — заорал Гирин еще от ворот линейки. — Принимай пополнение, выписывай инструмент. Нет Малышева-то?
Мастера в цехе не было. Шиловский и Гусев подошли ближе.
— Чего это?
— Опять к вам, на старую должность. Временно, Арсеня, временно! — успокоил Петька недоумевающего Шиловского. — На укрепление низовки…
— Вот и хорошо, — сказал Гусев, закуривая. — А то, видишь, опоки давно плачут, хватит Гирину ходить в начальниках.
— Да я что? — обиделся Петька. — По своей воле, что ли, с завода уходил?
— По своей не по своей, а было дело.
— А было, да сплыло, — махнул рукой Петька. — Есть запасная спецовка?
Спецовки в цехе не оказалось, и Гирин, засучив рукава гимнастерки, схватил очередную опоку.
— Давай, Арсенька!
Шиловский все еще ничего не понимал или не верил.
— Штанов-то жалко, — заметил Гусев. — Да пушку-то, пушку-то сними!
Гирин снял ремень, бросил на пиджак и взялся за совковую лопату.
— Дело забывчиво, тело заплывчиво, — сказал он. — Вишь, едрит твою… руки-то. Еле и гнутся, как грабли стали. Ну да не беда, расходятся.
Он присел на корточки и начал толочить пестом в опоке влажную черную землю. Шиловский и Гусев все еще глядели на него.
— Ну? Чего выстали? Иди, Шиловский, подремли, я поформую маленько. А у тебя, Гусев, вагранка- то… Закрой ворота, а то убежит!
Гусев испугался, хотел бежать, но тут же сообразил, и все трое рассмеялись.
Вскоре Шиловский прилег на досках около неостывшей стержневой камеры, Гусев хлопотал около вагранки. Петька Гирин, по прозвищу Штырь, напевая про московский пожар, формовал тройники…
Часа через два он разбудил Шиловского и с наслаждением вытянулся на его месте. Чувствуя какое-то новое облегчение, вдыхая запах формовочной земли, он сразу заснул. Сквозь сон слышал Петька по самоварному домовитый гул гусевской вагранки, различал голоса пришедших в ночную смену разливальщиков. Гремела над крышей цеха кран-балка. Петька не проснулся, но ясно почувствовал и тот момент, когда Гусев железным стержнем пробил летку. По желобу в ковш хлынула из вагранки тугая, огненно-золотая струя металла. Чугун падал в ковш с мягким густым гулом. Яркие искры разлетались от шлепающих на землю тяжелых, сразу остывающих огненных капель; гремел кран, перемещая в тот конец цеха многопудовый ковш с красной и тяжкой жижей. В тайных потемках земляных форм успокаивался и принимал новый образ покорный людям чугун, запахло сладковатым дурманом литейного газа. Над формами трепетали, горели его зеленые язычки. Искры с характерным шуршанием гасли вверху, они, словно черным горячим снегом, осыпали спящего Петьку.
X
Шибаниха ждала свадебный поезд. Роговский задумчиво-тихий дом словно помолодел. Разметен и откидан снег у крыльца и взъезда, ворота — настежь, у приступка охапка темно-зеленой хвои. Ступенька с прибитой на счастье подковой вышаркана до яичной желтизны, пол в сенях тоже вымыт с дресвою и устлан половиками. От крыльца и от пола еще со вчерашнего веет свежестью вымерзающей влаги, с черемух напротив крыльца тихо опускаются звездочки инея. Только что кончилось красование.
Народ от дома схлынул на время. Вера вместе с девками поднялась через люк в верхнюю половину.
В розовой от косого зимнего солнца нижней половине сидел за столом принаряженный дед Никита. Он сквозь очки читал псалтырную книгу, но от волнения поминутно покрякивал. Иван Никитич принимался то за одно, то за другое, пока ему не велено было отступиться и сесть, чтобы не мешал. Аксинья и сватья Марья Миронова с ног сбились, готовясь к свадьбе. Иван Никитич, не зная куда деть беспокойные руки, сидел на лавке, старался успокоиться и просветленно поглядывал на жену.
Несмотря на сгорбленную от многолетней работы спину, Аксинья была еще статна, ядрена, и Ивану Никитичу припомнилась вдруг своя, давно забытая свадьба.
Тридцати лет пришел он с войны, пришел, считай что, к пустому месту. Пока ползал на брюхе по рыжим маньчжурским сопкам, дома свершилось несчастье: отец огорел. В поднебесье ушло только что срубленное гумно с необмолоченным урожаем.
За два года, как на войне, на карачках выползали в лесу две подсеки, на третий год спалили пеньки и заломы, посеяли ячменя. И ячмень вымахал высокий, усатый — колом не проткнешь золотую хлебную гущу — До столыпинских отрубов успели срубить гумно и погреб, даже по ночам, скрипя зубами, махал топором. И только после этого Аксиньин отец начал здороваться при встречах. Суров был старик, не во грех будь помянут! Рогов обвенчался с Аксиньей, жил с ней согласно, дружно и все ждал сына — подмогу в работе, заступника в старости. Но первой родилась дочь Верушка…
Иван Никитич почуял, как в сердце опять знобящей тревогой шевельнулось глухое предчувствие горя. Это уже не первый, а второй раз. Помнится, после сговора решили морозить в избе тараканов. Иван Никитич переправил семью к Евграфу Миронову, и Верушка вместе с Палашкой в последний раз гляделись в зеркало, прибирали в избе. Девки насыпали в бадью толокна, начерпали из кадки блюдо рыжиков, прихватили прялки с куделями — и за порог, с отцовских глаз долой.
«Хы! Стой, редкозубые! Стой, вам говорят», — окликнул Иван Никитич. Девки глуповато прыснули в рукава. «Я вам пофорскаю, вот! Хоть бы перекрестились. Навыкли трясти титьками, рады из дому вон». — «Да ведь мы, тятя, придем еще», — засмеялась высокая, в мать статная Вера. «Ладно, ступайте уж». Иван Никитич еле спрятал в бороде добрую отцовскую улыбку, не годится баловать дочку, хоть и любимую.
Помнится, девки убежали, а он еще долго ходил по избе. Ему было жутко распахивать двери, пускать в избу густой январский мороз. Открыл подполье, поглядел, надежно ли укрыты картошка и брюква, уже