— А не находите ль вы, что, лишая народ веры христовой, вы возвращаете его вспять, к вакханалиям языческим?
— Вы же знаете, Ириней Константинович, — поморщился Прозоров, — вы знаете, что я лично никогда не отрицал церкви как таковой, ее значения…
— Вы не отрицали ее прикладного значения. Но вы отрицали веру. То есть самую церковную суть и дух православия. А это чем лучше разбитых стекол?
Отец Ириней замолчал, тяжело дыша и скапливая новые силы для необычного, изматывающего разговора. Прозоров вспыхнул, хотел что-то возразить, но тут в комнату без предупреждения вошел Николай Иванович. Он размашисто перекрестился, скрипя половицами, подвинулся ближе, поздоровался с Прозоровым и склонил перед Сулоевым нечесаную мокрую голову:
— Отец Ириней! К милости твоей прибегаю и прошу… Не искупления грехов великих своих ради, ради взаимодушия.
— У меня нет с вами взаимодушия! — произнес отец Ириней. — От вас разит вином, идите и выспитесь.
— Приял и греха в этом не вижу, плоть пастыря та же, что и у прочих…
— И это вы пастырь? Истинно, заблуждение ума. Идите, Христос с вами.
— А кто же я, по вашему просвещенному мнению? — повысил голос отец Николай.
— Ириней Константинович… — Прозоров встал. — Я, пожалуй, пойду. Не буду мешать вам…
Чувствуя, что последнее замечание может быть понято как издевательство, он оглянулся:
— Простите…
На улице Владимир Сергеевич в изнеможении прислонился к одной из подоконных берез. Не зная, сколько времени он стоял так, открыл глаза: по березовому, в белой пыльце стволу бежали вверх и вниз хлопотливые муравьи. Из окна слышался медвежий бас отца Николая:
— Ха-ха-ха-ха-ха! На чем стояла православная Русь! Реформы… Ваши богословы только и знали что говорить! Сии профессоры неделями рассуждали о грузинской автокефалии! Либо разводили руками: откуда пошел раскол? А кто виноват, что церковь обюрократилась? Народ давно отошел от вас. Да грош цена такой церкви, которая яко сухая смоковница, истинно!
Все вокруг было тихо и неопределенно, только голос Николая Ивановича гудел в ушах. Сердце щемило от какой-то бесконечной неосознанной боли. Прозорову стало вдруг невыразимо стыдно. Он покраснел и, словно от ядовитого дерева, оттолкнулся от березы.
IX
Николай Николаевич Микулин сидел в волисполкоме за своим столом на венском стуле будто на шильях. Он раздваивался у себя на глазах. «Что за жизнь? — рассуждал председатель сам с собой. — Опять праздник. Давно ли отгуляли петров день, а казанская как тут и была. Нет, это не дело, такая жизнь».
Казанская в Ольховице — пивной годовой праздник. Микулина позвали в гости сразу в четыре дома, и вот он сидел в исполкоме и маялся. Идти нельзя, и не ходить тоже нехорошо. С тех пор как Лузина перевели в уезд, а в Шибанихе ликвидировали сельсовет и поставили Микулина председателем волисполкома в Ольховице, от приглашений и вовсе не стало отбою.
Ни живой души во всех четырех отделах. Все трое подчиненных уже сидят, наверное, по застольям и пробуют пиво, а ты вот один, как филин, да еще и с пустым брюхом.
Микулин вздохнул, ему стало жаль самого себя. Он поглядел в окно, втайне надеясь на какое-то чудо.
Нет, что ни говори, а есть бог на земле! И справедливость имеется. Чудо совершалось в образе Палашки в новеньком голубом платье и с узелком в руке. Микулин еще вчера как бы шуткой попросил ее принести пирогов, он и сам не надеялся, что Палашка придет.
— Ах, молодчина девка! — вслух произнес председатель. Но ему сразу же опять стало невесело… Еще на масленице, после ночлега у Пачиных, они с Палашкой договорились жениться. И вот председатель дотянул до казанской. Все отговаривался делами, и Палашка уже начинала искоса поглядывать на него. Чуялось председателю: не надо пока жениться. Будто кто-то подсказывал подождать, перевалить через ненадежное время. А с другой стороны, и ждать было Микулину невмоготу. Двадцать пять годиков не шутка. Бабы пальцем показывают, мужики подначивают. Тот же Данило Пачин заявил: «Тот еще не мужик, который с бабой не спал». Будто нарочно для Микулина такие слова — вот кривоногий! Как в воду глядит, все чувствует.
Тощие исполкомовские мухи кусались, видно, к дождю; в кабинете пахло мышами и просыхающими после мытья половицами. Председатель скоро убрал со стола бумаги, печать и штамп сунул во внутренний карман пиджака и побежал в коридор.
Палашка бесшумно, стараясь не стукать своими новыми, зашнурованными на все дырочки полусапожками, вбежала на рундучок. Оглянулась, шмыгнула в коридор и охнула: Микулин стоял в двери, по-разбойничьи размахнувшись засовом.
— Ой, дурай! Напугал-то! Леший сгамоногой!
Председатель, довольный, засмеялся. Он как бы мимоходом закрыл двери опять на засов. Палашка сделала вид, что так и надо. Она одернула свое новомодное платье, затараторила что-то насчет сенокоса, мол, дождь собирается, а лога почти высохла и стог в заполье не сметан.
— Ладно. Какой бог вымочит, тот и высушит, — сказал Микулин.
Пошли в кабинет.
Но, распахивая дверь в кабинет, он мысленно обругал себя: «Дурак, круглый дурак. Не надо бы в кабинет, надо бы в мезонин. Ну, да авось и туда завлеку».
— Чего поисть принесла?
— А чего дают, то и ешь, не спрашивай! — Палашка оглядывала кабинет. — Тилифон-то звонит?
Она сняла трубку, сдвинула на плечо толстую, словно соломенный жгут, косу и приставила трубку к своему маленькому загорелому на сенокосе ушку. Микулин следил за каждым ее движением, лихорадочно прикидывая, что делать дальше.
— Так. Полрыбника, полналитушки. Пойдем-ка наверх, у меня тут и ножика нет.
— Ничего не слыхать. — Палашка повесила трубку. — Только вроде водичка капает.
— Ножика, говорю, нет.
— Ломай, — сказала Палашка. — Кто пироги ножиком-то режет?
— Нельзя тут. Мыши будут копиться. Рабочее место. — Он решительно звякнул ключами. — Надо наверх. Бери уколочей да пошли.
Он нарочно не глядел на нее, но лопатками, всею спиной чувствовал ее мимолетную настороженность и покраснел. Она же неожиданно и быстро собрала пироги и, стуча каблуками, побежала наверх, по коридору и лестнице. Добравшись до двери бывшего сопроновского мезонина, Микулин, тайно торжествуя, отпер висячий замок. Все шло пока, как было задумано.
Мезонин оставался таким же, каким был в тот день, когда Сопронова снимали с ячейки. Тот же стол и те же стулья, только на чистом, промытом полу лежал дубленый сельсоветский тулуп да полмешка запасного овса, служившего подушкой. Микулин частенько тут ночевал, особенно после собраний. В сопроновском столе бумаг уже никаких не было, Микулин складывал туда ребячьи самодельные ножики и гирьки на ремешках, отобранные на гулянках и деревенских праздниках.
В мезонине Палашка неожиданно переменилась и, притихшая, встала к окну. Микулин, за обе щеки наворачивая кусок пирога, ходил по полу с фальшиво-простецким видом.
— Чьи пироги-то?
— Да божаткины. — Палашка не обернулась к нему.
— От Пачиных, что ли? А меня Данило тоже в гости зовет.
Чем проще старался быть Микулин, тем хуже у него получалось. На душе было неловко. Стыд маял председателя. «Сейчас бы выпить для смелости, — подумал он мельком. — Сразу другое дело бы».
— Ты чего отвернулась-то?