Палашка молча водила по стеклу пальцем. Микулин отодвинул пирог, подошел к ней.
Сколько раз сидели они по осенним ночным сеновалам, по баням либо на зимних игрищах у столбушек, сколько раз целовались и обнимались! И все было просто, все получалось раньше как-то само собой, а тут почему-то вдруг стало Микулину стыдно и как-то не по себе. Рука не подымается обнять Палашку за плечи. Микулин не узнавал ни себя, ни сударушку… Он все же набрался смелости — обнял ее, но она отодвинулась от него. Он обиделся, и от этого всю неловкость сняло с него как рукой.
— Ты чево?
— А ничего, — отпихнулась Палашка. — Чево жмесся ко мне? Ты ко мне лучше не жмись.
— Женись, тогда и жмись, — невесело догадался Микулин.
Палашка вдруг заплакала, завытирала глаза платочком. Микулину стало жалко ее, но он тут же вспомнил слова Данила Пачина, сел на сопроновский стул и, чувствуя, как копится в нем какая-то буйная безудержная и сладкая сила, закурил. Он глядел на мягкие Палашкины плечи, на расстоянии ощущая тяжесть ее толстых и длинных кос, зная их запах. Потом глаза Микулина сами окинули широкие девичьи бедра и ноги в новых черных без чулок полусапожках. Он тихо позвал ее, но она не подошла и только утиралась у окна платочком, он подошел к ней сзади и, просунув руки под мышки, обхватил ее.
— Отстань к водяному! — Палашка вырвалась. — Нечего. Кобель — дак кобель и есть.
— Да какой я кобель? Чего мелешь? — Микулину снова стало обидно. — Ну, Палата…
Она вытерла слезы, улыбнулась. Он неприкаянно сидел на столе, и теперь уже ей самой стало жалко его. Она присела к нему и своей гребенкой расчесала ему волосы.
— Ой, Коля… Коля, Коля, Миколай, наших девок не пугай.
— Напужаешь… вашего брата.
— Я ведь вижу… как маешься.
— Не могу, Палаша… Нету больше никакого терпения.
— Я, может, тоже не могу. — Палашка опустила ресницы… — А ты бы не разжигал сам-то себя.
— Кто кого разжигает? — крикнул Микулин. Он лег вниз лицом, упал на тулуп, скрипя зубами, и зарылся в овчину, затих.
Палашка присела около него.
— Миленькой…
Он повернул голову, взглянул на девку одним красным бешеным глазом:
— Иди-ко… Хошь, сейчас распишем сами себя? Вот, печать в кармане… Чуешь? — он притянул ее к себе. — Я… верное слово. Ну? Палаша…
И зажал ее голову в сгибе своей левой руки. Он притянул ее к себе, его другая рука, без его ведома, нежно, но сильно давила, металась от плеч к бедрам и обратно, а Палашка, как тогда, в масленицу, вдруг сразу обмякла и сцепила свои руки у него на плечах. У Микулина все поплыло куда-то перед глазами, он был сейчас на седьмом небе.
— Ладно… — шептала сама не своя Палашка. — Погоди ужо…
Она уже отстегнула на спине под платьем какую-то пуговку, как вдруг внизу, словно с другого света, послышались голоса и сильный стук.
Микулин похолодел, Палашка затихла. Стук повторился…
Микулин, собирая в одно место всех богов, спрыгнул с тулупа на ноги. Он с края окна поглядел на улицу и обомлел: ерохинский под седлом жеребец стоял уже у коновязи привязанный. Другую лошадь, тоже под седлом, привязывал замнач. ОГПУ Скачков.
— В попа мать… в три попадьи… — Микулин схватил со стола замок. — Стой, сиди, Палагия, тут! Я сичас…
Он выскочил из мезонина, замкнул дверь на замок и побежал было вниз к двери, но на середине лестницы одумался. Побежал обратно, открыл. Палашка стояла на коленках, поджимая живот от неудержимого смеха.
— Стой! Чего скалишься? Беги сразу, когда я их в кабинет проведу.
— Ой, мамоньки… — смеялась Палашка. — Ой, не могу, держите меня…
— Чего смешного дуре? — Микулин бросился открывать.
Двери внизу, казалось, вот-вот вышибут. Председатель вынул из скоб засов и, подавляя желание исколотить этим засовом всех, кто попадет под руку, распахнул исполкомовские двери.
— Ты, Микулин, что, спишь? — крикнул Ерохин и ступил вперед.
— Так точно, товарищ Ерохин, — сказал Микулин. — Сморило маленько, видать, перед дождиком…
— Я тебе покажу дождик! — закричал Ерохин. — А где Веричев? Усов? Немедленно собрать ячейку! Двадцать минут сроку.
«Пусть покричит, — подумал Микулин, опомнившись. — Первая брань лучше последней».
— Двадцать минут, понятно?
— Не успеть, товарищ Ерохин.
— Веричева сюда. Сейчас же, где нарочный?
— Нету. То есть тут, в сельсовете. — Микулин и сам не ждал от себя такой смекалки. — Сичас пошлю…
— И вот по этому списочку, — добавил вошедший замнач. ОГПУ Скачков. — Прошу. Немедленно, и всех сразу.
— Понятно, товарищ Скачков.
Микулин взял список и не глядя вышел в коридор. Палашка, подобрав платье, как раз в это время на цыпочках пробиралась к выходу, и они вместе выскочили на улицу.
— Стой, погоди! — остановил девку Микулин. — Ну-ко сбегай за Митькой Усовым! Заодно к учительнице забеги и к Веричеву. Скажи, чтобы срочно шли в исполком!
Палашка побежала, не долго думая, а Микулин только перевел дух, как из проулка, прямо к сельсовету, выкатила пыльная бричка уисполкома. Возница — молодой парень в фуражке — осадил потную лошадь, и с брички спрыгнул зав. АПО Меерсон. Он стряхнул тужурку и близоруко взглянул на Микулина.
— Товарищ Ерохин здесь?
— Здесь, приехал только что.
Меерсон поправил кобуру и, прихрамывая, прошел в помещение. «Видно, отсидел ногу-то, — подумалось Микулину. — Вишь, хромает. Ну, теперь будет казанская! Попразднуем!»
Он поглядел в список, поданный ему Скачковым. В списке стояли фамилии всех шибановских стариков, которые на второй день праздника выпороли Сельку Сопронова.
Слух о приезде уездной чрезвычайной тройки полетел вместе с нарочными от деревни к деревне навстречу идущим в Ольховицу гостям и стаям одетых по-праздничному ребят и девок. Казанская была самым веселым и многолюдным праздником в волости. Каждый год в этот день собиралось в Ольховице несколько сот молодняку, приходили шатии из самых далеких мест со своими девками и гармошками, плясали, ходили по деревне, заводили знакомства, дрались, гоняли партиями друг дружку за реку камнями, кольями и железными тростками. После драки рассеянные шеренги чужаков опять скапливались где-нибудь в поле и неожиданно наступали обратно, разгоняли потерявших бдительность местных гуляк. Потом вдруг мирились и устраивали братанье… Местные уводили в гости дальних пришельцев, угощали, и если покойников не было, а были одни синяки и головные проломы, то забывались все обиды. Девки завязывали платками головы пострадавших парней, и гулянье кипело в Ольховице всю еще нетемную ночь, до зоревого тумана. И дергачи стихали в осоке, слушая гармонные вздохи и всплески девичьих песен. Такое было в Ольховице испокон веку, такое намечалось и в этот раз. Ничто не могло ни остановить, ни поколебать веселую праздничную стихию… Народ, до кровавых мозолей наработавшийся в сенокос и на пахоте паренины, отдыхал, гостил и пил солодовое пиво, это был самый желанный летний праздник.
В то самое время, когда десятки ольховских гостей, уверяясь и отнекиваясь, усаживались за первое угощенье, когда в ендовах закипало первое пиво, Митька Усов, член Ольховской ячейки, запрягший исполкомовскую лошадь, галопом въехал в Шибаниху. Он сразу же завернул в знакомый проулок. Сопронов, сидя у ворот на обрубке, отбивал молотком косу. Он встал и привязал Митькину лошадь к изгороди.