только недавно высадили… По три рейса за ночь делаем… Днем-то не разрешают возить. Дак не подсобишь?

— Я, Иван да Николаевич, не знаю дороги-то.

— Да я доеду с тобой до поля! Ты кобылу там покараулишь, а я бы к парнишонку-то сбегал! Там не больно далёко.

Евграф согласился… За крышами вологодских домов наметилась яркая, но какая-то бесцветная полоса летней зари. Евграфу было невыносимо стыдно, что ободья всех четырех колымажных колес так сильно и так громко стукали по камням мостовой. Казалось, что обыватели из всех окон глядят на проезжающих золотарей.

Выехали за город. Солнце, словно ленясь, начало выползать из-за горизонта. А все дома, деревянные и каменные, равнодушные к судьбе двух мужиков, спокойно спали. Отнюдь не спешила Вологда пробуждаться от колесного и копытного стука.

II

Трое суток Евграф подсоблял тошненскому золотарю. Спали урывками, днем. По ночам грузили золото в бочку и опорожняли ее за городом. Евграф притерпелся к судьбе… Изучил ночные маршруты, познакомился с бригадой и старшиной всего городского обоза. На четвертые сутки вызвали Евграфа в контору. Горкомхоз, по рекомендации Ивана Николаевича, предложил оформиться на постоянную службу… Куда было деться? Евграф накарябал заявление…

Ночевали, точнее сказать, дневали, в деревнях Тошненской волости: иногда прямо на улице, иногда в сеннике у родни Евграфова благодетеля, поселившего туда своего шестилетнего «парнишонка». Евграф от стыда не спрашивал, какая родня Ивану Николаевичу жила в этом обшитом пятистенке. Самовара золотарям не ставили… Бочки с вонючей жижей не разрешалось возить по городу среди бела дня. Евграф приспособился ездить босиком, но вдруг Иван Николаевич благословил ему старые, обсоюженные еще до революции, ссохшиеся сапоги. Евграф и не ждал от него такого благодеяния! А когда получил в конторе первые деньги за работу, то оказался и вовсе на седьмом небе! В тот же день доложил начальству, что решил уезжать. Иван Николаевич уговаривал:

— Куды торопишься? Там дома-то тоже, поди-ко, не мед… Оставайся, пашпорт выправим и фатеру подыщем.

Евграф при всех поклонился ему в пояс и ринулся на вокзал. Хватило денег не только на билет, но еще и на радужного, пахнущего лаком, веселого игрушечного петуха. Внук Виталька все время стоял в глазах, пока ехал Миронов в поезде. На своей станции, где его судили за «сплотацию» и много суток держали в поселковой бане, не стал он искать никаких подводных попутчиков. В ночь пешком ударился Евграф к дому: к жене Марье, к дочке Палашке, ко внуку Витальке… Уже на второй день, ближе к обеду, открылась перед ним деревня Ольховица, и Евграф от души трижды перекрестился и вслух произнес: «Слава тебе, Господи!» Он сошел с дороги и сел прямо в траву, чтобы переобуться. Обе ноги были стерты до живого мяса. Он взял под мышку золотарские сапоги. Пошел в Шибаниху босиком, напрямую вдоль реки. По дороге он сорвал большой лист лопуха, сделал из него кулек и начал собирать землянику для внука Витальки. Спелых ягод было еще мало, они покраснели только с бочков. Евграф насчитал сорок штук, спрятал кулек в котомку. Начал рвать с травяной обочины тоже едва народившиеся гигли. За этим занятием на пустоши и застал его ехавший на телеге Иван Нечаев.

— Евграф да Анфимович, ты ли это? — Обрадованный Нечаев остановил кобылу.

— Я! — распрямился и торжественно выдохнул Евграф. — Доброго здоровьица, Иван да Федорович.

Нечаев спрыгнул с телеги и расцеловался с Евграфом.

— Садись! — Нечаев был рад Миронову как ребенок. — Да сними пинжак-то, ведь жарко.

— Иванушко, пар-то костей не ломит!

Евграф взобрался на телегу. Нечаев погнал вскачь. Телега заприскакивала на крупных камушках, лошадь вспотела.

— Иван да Федорович, останови, побереги животное! — взмолился Миронов.

Нечаев слегка приструнил кобылу и на ходу рассказал, что ездил в Ольховицу за новыми косами:

— Вот ведь, Анфимович, как дело устроено. Кобыла-то нонче не моя, колхозная. А к дому каждый день прибегает, встанет у крыльца и стоит, плачет…

— Неужто?

— Вот, не сойти с места! Жёнка ей хлеба вынесет да и сама разревится…

Нечаев перевел кобылу на шаг.

— А чего Зырин-то, торгует ли? — меняя тему, спросил Евграф и снял свой видавший виды зипун.

— Володя у нас опеть счетоводничает, лавку сдал Зойке Сопроновой. Ну, а Зойка за товаром не ездит, Игнаха не разрешает.

— Это пошто эдак?

— А на передок слабовата! — рассмеялся Нечаев. — Слыхал ты, как он ее в прошлом-то годе ухрястал? Ну, да откуды тебе слыхать… Бабы судят: сперва он ее на поветь за волосьё выволок, а после и зуб вышиб…

— Да за што это он ее? — удивился Евграф.

— Ну, значит, было за што! И сам вдругорядь хотел уехать. На судострой. Да, говорят, райком запретил. Сельку из дома вытурил, иди, грит, куды хошь. Ну, а Селька-шило и сам давно партейный… Ему Митя Куземкин — р-раз, и благословил, как бедному алименту, роговскую зимовку.

— Роговскую? — Евграф окончательно поник головой…

На что он надеялся? Ясно ведь было и раньше, что роговское подворье вот-вот разорят. Нечаев рассказывал:

— Верка Рогова с ребятишками нонче в бане живет, как Носопырь. А про Носопыря-то знаешь ли? Схоронили еще до Троицы. В Шибанихе еще одна квартера освободилась. Носопырская баня…

— Царство ему Небесное, светлое место, — перекрестился Миронов. Евграфу невтерпеж было узнать про свою Марью да про Палашку с маленьким Виталькой, а Нечаев неожиданно затих и начал из стороны в сторону водить головой. Он по-собачьи принюхивался, чуфыкая носом, но Евграф этого не заметил…

— Да… Сельку, значит, поселили наверх, в двухэтажную роговскую избу, а нижнюю-то половину занял тавариш Лыткин. В передке, в летней горнице, сделали было кантору, от Жучка-то отступились. Жучок оборону держит. Да зимой холодно в роговском передке, — громко рассказывал Нечаев. — Кантору, Евграф да Анфимович, устроили нонче в твоем дому…

— Неужто? А Кешу куды?

— Кеша с семейством тут при доме и оставлен, вроде прислуги, — рассмеялся Нечаев. — Сторожит, значит, бумаги и председателя тавариша Куземкина.

— А какая должность у самого-то Игнатья?

— Этот пока без должности, ждет указу из райёна. Вроде бы на сельпо метит…

Дивился Евграф таким новостям, не успевая вникать. Про дом Роговых и вовсе пропустил мимо ушей. Очумел. Не успел спросить ни про Ивана Никитича, ни про его зятя. Нечаев же, неожиданно, не останавливая кобылу, выскочил из телеги. Некоторое время он шел рядом, потом отбежал в сторону:

— Как поедем, Анфимович? Низом аль верхом? — кричал он издали.

— Давай берегом. Косит народ-от?

— Второй день! — издалека, с другого края дороги отозвался Нечаев. — И твою Палашку на пожнях увидим. Марья с робенком сидит, а Палагая косит. Знают оне, что домой-то едешь?

— Что ты, чудак, откуда им знать. А ты чево от меня далеко ушел? Иди поближе. Расскажи про Судейкина да про Жучка. И про всех крещеных…

— Киндя-то? Какой был, такой и есть. Всё частушки поет. Я на евонном Ундере весной пахал. Киндя пахать не стал, говорит: отняли мерина, дак пусть на ем сами и пашут. А я, понимаешь ли, попросил было у Митьки свою лошадь, дак нет! Ты, грит, ее будешь жалеть и меньше напашешь. Вот, грит, бери Ундера. Ну,

Вы читаете Час шестый
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×