я и согласился… Только калач у хомута разъехался. А новый хомут на такого верзилу никто не припас. Наверно, и в Вологде таких хомутов нету. Ты, Анфимович, бери вожжи-то в руки да сам и правь.
Евграф прибрал вожжи. Нечаев же все так и шел по другому краю дороги. Евграф стыдился ехать в чужой телеге и тоже слез, пошел рядом с Нечаевым. Кобыла сама знала, куда ступать. Но отчего Нечаев чуждался Евграфа? Рассказывал про Шибаниху хорошо, а сам держался опять на порядочном расстоянии…
Трава по обочинам и дальше по низовью была густа, высока, но она еще не роняла семя на землю. Косить было рано… Кукушка закуковала совсем рядом в березняке. Река пронзительной синью обозначилась за кустами, в просветах шумящих от летнего ветра осиновых и березовых веток. Пахнуло речной прохладой. Но молодые оводы, не боясь прохладного ветра, гудели вокруг.
Кобыла, подгоняемая оводами, ступала споро, без понуканья. Евграф заметил, как Нечаев опять оставил его и перешел ближе к телеге. Евграф хотел было рассказать про свои приключения. И вдруг понял, почему Нечаев держится на расстоянии… Приближались шибановские покосы. Краснея от стыда, Евграф Миронов не стал спрашивать, отчего косить вышли раньше Петрова дня…
Приближаясь к шибановской пустоши, Иван Нечаев рассказывал про остальные новости. Главная новость была в том, что Самовариха (в чьей избе жило семейство Евграфа) ни в какую не хотела вступать в колхоз. Одна единоличница осталась на всю Шибаниху! Носопырь и тот перед смертью подал заявление в колхоз. Киндя будто бы говорил на собрании, что Носопыря в колхоз принимать нельзя, потому что он холостяк. Мол, когда женится, тогда сразу и примем, но и Носопыря приняли единогласно, без всякого пая. В Ольховице было будто бы еще два подворья, которые никак не хотели вступать, но их приглашали всякими способами. То налогами, то в потребкооперации не отпускали товар, то обзывали буржуйским охвостьем и пропечатывали в районной газете. Но Самовариха, по словам Нечаева, и в ус не дула. Ванюха вроде бы завидовал ей. Лошадь была у нее хорошая, весь навоз из хлева за один день с Палашкой вывезли. Самовариха и паренину свою вспахала первая, а косить будто бы не спешила, ждала, когда созреет трава, а сама ходила к осеку.
— Дак с кем робенок-то? — спросил Евграф.
Нечаев сказал, что с девчонкой дома сидит Марья. Миронов так и обмер. Растерялся. «С какой девчонкой? Неужто Палашка, пока он в тюрьме сидел, второго примыслила? Кто? Какой прохвост сунулся по проторенной дорожке? Тот же Микулин? Позор на всю мироновскую породу…»
— Вроде ведь один Виталька-то был… — робко, с надеждой произнес Евграф.
— Какая Виталька? — ничего не понял Нечаев. — Ведь Марюткой девку зовут.
У Евграфа отлегло от сердца. Он сделал вид, что все правильно, девку зовут Марюткой. Но через какое-то время забылся и снова проговорился, называя внучку Виталькой…
А Нечаев, заглушая своим голосом ветряный березовый шум и близкий, такой веселый голос кукушки, на всю пустошь кричал, докладывая Евграфу про иные шибановские и ольховские события:
— Значит, что я тебе скажу, Евграф да Анфимович! Мельницу довели до ручки, ключи отдают кому попало. Ну и беда! Камень, на котором вал-то крутится, мазью помазать некому, а день и ночь мелют. Аж дым пошел! Да и мази колесной в колхозе нет. Ни одной кубышки! Я поехал за мазью к Митьке Усову в Ольховицу, он там кладовщик. Говорит: «Ставь бутылку рыковки, выпьем, да вези весь бочонок в Шибаниху. Туг, говорит, на три мельницы хватит». Я так и сделал. Выпили мы бутылку, я бочонок увез…
— А кто ноне в Ольховице на дегтярном-то заводе? — спросил Евграф, хотя тянуло спросить про ольховскую коммуну, а не про дегтярный завод.
— На дегтярном командиром сделали сперва Гривенника. Но у того деготь худо течет, поставили Славушка… А у нас в Шибанихе дегтярный совсем заброшен. Я, значит, мази привез, вал с обоих концов смазал. Почали опеть пазгать, рожь молоть, овес толочить. Мельником поставили младшего Клюшина, а тот на третий день подал ключи своему отцу да и от мельницы отступился. Уехал. Говорят, завербовался за море, на острова… Петруша-то Клюшин и мелет, ежели ветер подует. Дедко, он что. Он и бродит на трех ногах, а больше лежит… Жернова ковать ему одному не по силу. Поставили Кешу…
Евграф не успел спросить, почему это Пашка, такой мужик хозяйственный, довел «до ручки» свою же мельницу.
Нечаев рассказывал про сбрендившего Жучка и про все Жучково семейство, мол, от ихнего дома Игнашка Сопронов с Куземкиным наконец отвязались, зато девку на всю весну запазгали на сплав леса. А Тоньку-пигалицу будто бы спас от сплава краснофлотец Васька Пачин. Приехал из Ленинграда и ладит жениться на Тоньке.
— Васька? Пачин? — обрадовался Евграф.
— Я те говорю! Пашкин брат, а твоей бабе племянник. Так что ты угодил как раз к свадьбе. Тонькины братаны уж и солод на пиво смололи… В Шибаниху как шьет, чуть ли не ежедень…
Кричал Ванюха на весь лес, рассказывал, а к телеге не подходил. Старый армяк да и штаны, разопревшие от пота, нагретые солнышком, издавали золотарский дух, даже лошадь назад оглядывалась! Евграфа снова будто в кипяток опустили, покраснел от стыда, но тут и крики шибановских косарей послышались за кустами. Нечаев с торжеством подъехал к большому сенокосному пожогу. Над огнем в котле кипел «чай», заваренный смородиновыми ветками. Нечаев побежал к шибановским сенокосникам. Он за руку поймал Палашку Миронову:
— Гляди, кого я тебе привез!
Евграф и сам косолапо побежал навстречу дочке. Котомка болталась у него на одном плече, в дрожащей руке он держал лопушок с земляничными ягодами и боялся его рассыпать. Палашка охнула, бросила грабли:
— Господи, Царица Небесная… Тятенька! Ты ли это?
Она кинулась к отцу на шею и заревела на весь лес.
— Вот, Витальке ягодок насбирал, — бормотал Евграф. — Нет ли его тутотка… Это… девушки-то?
Кулек с красными земляничниками, сделанный из листа лопуха, рассыпался…
Шибановские косари, человек под сто — мужики в белых без поясов холщовых рубахах, цветастые бабы и девки, отбиваясь от оводов, побросали топоры, грабли, носилки, новые стожары. Все побежали глядеть приезжего, все окружили Евграфа Миронова. Одна Самовариха тюкала за перелеском топором, не обращая ни на кого внимания. Но вот и та почуяла новость, остановила работу, растрепанная, побежала на шум к пожогу. Судейкин, в берестяных ступнях на босу ногу, в одних портках и в белой рубахе, первый после Палашки заприплясывал вокруг Евграфа, подскочил и потный Володя Зырин. Евграф со всеми здоровался за руку.
Людка Нечаева плакала вместе с Палашкой.
— Да не реви, не реви, Палагия! — успокаивала она Палашку, а сама промокала слезы рукавом рубахи.
— Приехал, дак и слава Богу, реветь нечего.
— Евграф да Анфимович, пешком со станции или как?
— Ну, топереча и Роговых выпустят! Не видел там Роговых-то? Но лучше бы не вспоминать Роговых: зарыдала, присев на камень, Вера Ивановна.
Евграф не ждал, что люди будут так радоваться его возвращению. Не успевал отвечать на вопросы, гладил по голове ревущую дочерь. Нечаев шумно объяснял, как и в каком месте он увидел Евграфа, как тот босиком собирал землянику. Так рассказывал, словно сам он и был Евграф Миронов! Тут Палашка круто остановила свои причитания:
— Ой, тятенька! Это пошто от тебя экой нехорошей дух-то идет? Как из нужника…
Евграф смутился, зашмыгал носом и простодушно промолвил:
— Так ведь… нужник и есть… А я уж видно привык, сам-то не чую…
И рассказал, как зарабатывал деньги, чтобы уехать из Вологды.
Люди сочувственно охали. Под конец он объяснил, где пришлось ночевать, как устроено в городе отхожее место…
— Да ну? — удивился Судейкин. — А я-то, дурак, думал, что в городах и в нужник люди не ходят… Особенно дамочки. Тюрьма, думал, есть, а нужников нет. А вишь оно! Тоже, значит, посещают. Ну, ты молодец, Анфимович, все доподлинно изучил и все городское дело прошел, вот бы и Куземкину так…