Скворцы собирались в стаи и жили в лесу. Ватаги дроздов стремительно налетали на рябиновые палисадники, безжалостно их зорили и к ночной беспросветной поре исчезали бесследно. В полях жировали отдельные журавлиные пары. Утки в реке удалились от деревни, плескались по омутам и болотным озерам.
Ласточки все еще не бросали человеческого жилья. Стремглав носились по улице вдоль и поперек деревни. На ночь забивались в гнезда всем повзрослевшим выводком. Гнездо иногда разваливалось от птичьего многолюдства. Днем касатки лепили его заново из влажной дорожной земли. Надстраивали.
Все птицы, кроме ворон, галок и воробьев, готовились к дальней дороге… И вот после первого свежего утренника ласточки улетели на юг.
Ко дню Успения Богородицы ночи становились все темней и свежей.
Явились в лесу красивые мухоморы. После них второй раз за лето дружно пошли стайки клейких маслят. У этих долог ли век?.. Едва успел масленок проклюнуться, а слизняк-улитка уже ополовинил ядреную шляпку. Тот, который сумел вырасти, поспешно начинает червиветь. По сухим ельникам и березнякам народились грузди, сухари, кубари, пошли вслед им и долгожданные рыжики. Успевай, крещеный народ, пока ядреные! Почему-то белый боярский гриб редок в лесах Шибанихи. Спрос на розовые волнухи с белянками вообще не велик, их собирали, когда не наросло рыжиков и груздей. В колхозе, однако же, чувствовался негласный запрет ходить по грибы…
Тревожно шелестел листопад. Желтизна в березовых купах — словно седина в бороде молодого, но уже много повидавшего мужика. Кровавились четко обозначенные багрово-красные осины. Темные ельники стояли безмолвно и от всего отрешенно.
После ночного дождя установилось благодатное безветренное утро. Не зря говорят, что осенняя ночь едет на семерых. Ветра каруселили как бы точно вокруг жилья, не касаясь деревни. Тихо. Не шелохнется ни один лист в палисадах, ни один кустик в полях. Безмолвен остаток ночи, безмолвно раннее утро. Уходит с неба луна. Светлеет восточное небо, народилась, раздвинулась вширь малиновая заря. Чернявая тучка с вечера пристраивалась на дальних еловых зубцах. Сначала она озолотилась лишь снизу и сбоку, но вот золото стремительно пошло по всем краям, и большой опалово-красный шар выкатился на горизонте. Светило небесное поднималось не торопясь, становилось все меньше, зато ярче и ослепительней.
Евграф отзвонил в плужный отвал, висевший на старой березе. Гуря-пастух что-то не торопился появляться на улице. Под осень он сбавил пастуший пыл, ревность к своему делу у Гури уже поутихла. Глядя на колхозную пастьбу, он так избаловался, или просто боится лесного зверя? Евграф размышлял об этом… Люди выпускали скотину без Гуриной барабанки.
Под березами первыми объявились Савватей Климов и Акиндин Судейкин. Оба поздоровались с председателем и начали нюхать табак. Савва никак не мог чихнуть, как ни прилаживался.
— Много ли мужиков-то пойдет… апчхи!.. в поскотину, а Евграф да Анфимович? Уж ежели гаркать дак гаркать бы, а не чихать. Надо бы какие подюжее.
— Медвидь гарканья не боится, надо пулю, — заметил Киндя. — В засаду бы на овес его заманить.
— На овес медведка не надо и приглашать, телушку съест зыринскую, сам и придет, — возразил Климов. — Вон и Гуря мне это же скажет.
Пастух наконец появился из Кешиного, вернее, из мироновского подворья. Гуря лениво забарабанил. Савве хотелось узнать, можно ли и зимой жить в Евграфовом передке. Климов все же приглушил свое любопытство, намереваясь узнать у самого Кеши, где он будет жить зимой, поскольку в зимней избе учреждена контора колхоза.
Блеянье, мычанье, лай собак, петушиный крик вместе с женскими голосами постепенно стихли на шибановской улице. И мощное ржанье Уркагана завершило председательскую побудку.
Все были при деле. Скотина неторопливо вступила в прогон.
Счетовод с ружьем на плече другой дорогой повел народ в поскотину. Серега Рогов с Алешкой, проспавшие звон, бросились догонять медвежью ватагу.
— Глядите не заблудитесь! От людей-то не отставайте! — кричал им вслед председатель.
Евграф перекрестился и направился завтракать в свои гнилые хоромы.
Народ, собравшийся пугать зверя, разделился на три части: по числу главных дорог в большой и малой поскотине. Бабы с девками начали усердно ухать, мужики запалили костры, а ребятишки побарабанили один за другим в висячую Турину барабанку. Маленькую поскотинку, где Гуря пас коров и где лежали остатки телушки, прочесали насквозь и направились в большую выгороду. Партия, возглавляемая счетоводом, заложила за собою завор по дороге, ведущей в дикие дебри. Кеша Фотиев протестовал:
— Может, он тут и сидит! Чего нам далеко ходить?
— Хватай за уши, ежели выскочит, — посоветовал Зырин.
Сидели на сухой упавшей ели, отдыхали.
— У тебя, Асикрет, хоть ножик-то есть? — спросил конюх Савва Климов и постучал ногтем о табакерку. — Ты нонче у нас пролетар, дак надо тебе гирю носить, как Акимку Ольховскому. Медвидь, он ведь чикаться с нами не станет.
— Может, у меня и наган дома-то есть, — отшутился Кеша, вставая с валежины. — Нюхай и пошли дальше, ежели решили идти. Рассиживать, таскать, нечего!
Кеша лез в командиры, во всем подражая Митьке. Он должен был с утра рубить с мужиками новый двор. Но Кеше не больно-то и хотелось махать топором. Без ведома Нечаева и Евграфа Миронова Кеша подался в лес пугать медведя.
— Ну, пошли дак и пошли, я не супротив, — сказал Савватей и чихнул. — Так он нас и ждет, звирь-то. Мне, грит, моя жизнь давно надоела, пали, Володя, прямо мне в лоб…
— А что, и пальну, ежели выскочит, — отозвался Зырин.
— Не выскочит. Он и ночью-то ходит тише, чем Таня кривая…
В первом чищеньи, верст за шесть от деревни, было скошено еще на Иванов день. Выросла свежая ярко-зеленая отава. Бусая холодная роса оставляла темно-зеленый след от мужицких шагов. Алмазные россыпи загорались от солнечных лучей по мере того, как поднималось Божье светило. Отава при этом быстро сохла. По бокам чищенья стеной стояли осины и ели, под ними темнел бурый подсад багулы. Канюк канючил в лесу. Было слышно, как ухали бабы, оставшиеся в поскотине. Они, кажется, пели частушки.
Второе чищенье шибановцы не сумели скосить. Путались в ногах цепкие мышьяковые плети. Савва остановился посредине полянки:
— Ну, вот, Асикрет, оставил ты теперь на другое лето старую кулу! Грех-то и на тебе…
— Один я, что ли, косил-то? — огрызнулся Кеша.
— И косить ходил ты, и бабами командовал ты.
Фотиев обматерил Савватея.
Счетовод выводил мужиков со стожья на еле заметную тропку. Остановились. Кричали, слушали эхо.
Вышли опять на тележную, почти заросшую дорогу.
— Стой, робя, вроде медвежий след, — остановился Зырин. — Почти что сегодняшний. Когда у нас был остатний дождь, а Савватей?
— Третьего дня был, давно все смыло.
— Нет, не смыло. Во, Кеша, погляди-ко!
Зырин попросил Савву подержать усовскую берданку и снова склонился над дорожной полувысохшей грязью. Вешняя вода оставила на лесной дороге песчаный намыв. Трава на нем не росла, и неширокий четырехпалый след явственно отпечатался на грязи. Все по очереди начали разглядывать след.
— Пестун прошел, — сказал счетовод. — А пестуну телушку не одолеть, как думаешь, Савватей?
— Пестун всегда с медведицей ходит… А с ними и сегодные детки, — заметил Климов. — Ежели и один пестун, у его тоже когти вострые. Сходим до Жучковой подсеки. После и повернем ближе к деревне. Товарищ Фотиев, ты чего там долго разглядываешь? Золото, что ли, нашел?
Насмешник Савва обозвал Кешу товарищем и опять достал табакерку:
— Пальни-ко, Володя, хоть разок! В белый свет, как в копеечку…
Счетовод вставил патрон и вскинул берданку. Выстрел грохнул особенно смачно, эхо катилось в тайге