тогда она, твоя люба, с укоризною будет глядеть на тебя, а ты расплачешься, будто ты и не мужчина, а баба: и вот только тогда приголубит тебя твоя люба, и сердце забьется твое в темном бархате чувств. С первой – нежный ты, хоть и властный мужчина; а со второй? Полно, не мужчина ты, но дитя: капризное дитя, всю-то будешь тянуться жизнь за этой второй, и никто, никогда тут тебя не поймет, да и не поймешь ты сам, что вовсе у вас не любовь, а неразгаданная громада тебя подавляющей тайны.
Нет, ни розовый ротик не украшал Матрены Семеновны лица, ни темные дуги бровей не придавали этому лицу особого выраженья; придавали этому лицу особое выраженье крупные, красные, влажно оттопыренные и будто любострастьем усмехнувшиеся раз навсегда губы на иссиня-белом, рябом, тайным каким-то огнем испепеленном лице; и все-то волос кирпичного цвета клоки вырывались нагло из-под красного с белыми яблоками платка столярихи, повязанного вокруг ее головы (столярихой ее прозвали у нас, хотя и была она всего-то – работницей); все те черты не красу выражали, не девичье сбереженное целомудрие; в колыханье же грудей курносой столярихи, и в толстых с белыми икрами и грязными пятками ногах, и в большом ее животе, и в лбе, покатом и хищном, – запечатлелась откровенная срамота; но вот глаза…
Погляди ей в глаза, и ты скажешь: «какие там плачут жалобные волынки, какие там посылает песни большое море, и что это за сладкое благовоние стелется по земле?…» Такие синие у нее были глаза – до глубины, до темноты, до сладкой головной боли: будто и не видно у ней в глазницах белых белков: два
В них коли взглянешь, все иное забудешь: до второго Христова Пришествия, утопая, забарахтаешься в этих синих морях, моля Бога, чтобы только тебя скорей освободила от плена морского зычная архангелова труба, если еще у тебя останется память о Боге, и если еще ты не веришь в то, что ту судную трубу украл с неба диавол.
И уже будет невесть тебе что казаться: будто и кровь-то ее – окиан-море-синее; и белое-то лицо ее – иссиня-белое оттого, что оно иссиня-сквозное: в жилах ее и не синее море, а синее небо, где сердце, – красная, что красное солнце, лампада; и ее тебе уста померещатся пурпуровыми: пурпуровыми теми устами тебя она оторвет от невесты; и будет усмешка ее – милой улыбкой, милой… и грустной; и вся тебе она станет по отчизне сестрицею родненькой, еще не вовсе забытой в жизни снах, – тою она тебе станет отчизной, которая грустно грезится по осени нам – в дни, когда оранжевые листы крутятся в сини прощальной холодного октября; и будут красные волоса столярихи для тебя в ветре закрученным листом – в небо, и блеск, и осенний трепет; но тут ты увидишь, что эти все осветляющие глаза – косые глаза; один глядит мимо тебя, другой, – на тебя; и ты вспомнишь, как коварна, обманна осень.
А закати глаза столяриха: два на тебя уставятся зрячих бельма Матрены Семеновны; тут поймешь, она-то тебе чужда и, как ведьма, пре-безобразна; а опусти долу она глаза и упрись ими в грязь, солому и стружки, да заскорузлые свои руки сложи она на животе, – побежит по лицу тень, очернятся складки у носа, явственней в рябины кожа ее углубится, – а рябин-то многое множество, – мятым и потным станет лицо, и опять-таки выпятится живот, а в углах губ такая задрожит складочка, что одна срамота: будет тебе она вся – гуляющей бабой.
____________________
Матрена у себя на дворе: загоняет корову; уже ее поскрипывает ведро; уже она под коровой, в жестяное дно побрызгивает теплая струя душного молока.
Вот в темноте шаги, голоса: – «Матрена, а, Матрена?» – «Чаво?» – «Милая, обласкай!»… – «Ох, ты, цаловаться абнакнавеиия не имею»… – «Ты одна?» – «Не замай»… – «Пойдем к тебе!» – «Ох, чтой-то!»… – «Ну?» – «Сам нынче, небось, вернется»…
Оханье, аханье: торопливые по двору шаги и возня; раскудахтались куры, хохлушка, хлопая крыльями, взлетает на сеновал, и на чью-то оттуда голову щелкнул сухой, голубиный помёт. И уже они в горнице: только зеленая там лампадка озаряет светлый лик Спасов, благословляющий хлебы; в их волосах стружки, древесные опилки, щепки; все предметы, что ни есть какие, молчаливо уставились в этот миг на Петра; белое в зеленоватом свете с провалившимися глазами и с блистающими из-под осклабленного рта зубами Матрены Семеновны потное лицо: белое в зеленоватом свете, точно зеленый труп, перед ним сидящей ведьмы лицо; сама к нему лезет, облапила, толстые груди к нему прижимает, – осклабленная звериха; где- то в неизмеримой теперь дали уплывает в зеленом море вершин от него старый дом с – там, там – ему прощально машущей ручкой
Что же это, Господи, Боже мой?
И он разрыдался перед вот этой зверихой, как большой, покинутый всеми ребенок, и его голова упадает на колени; а в ней – перемена; уже не звериха она; эти большие, родные глаза: уплывают полные слез глаза в его душу; и не измятое пробушевавшим порывом, а какое-то благоуханное перед ним наклоняется лицо.
– Ох, болезный! Ох, братик: вот же тебе от меня хрестик…
Она отстегивает ворот рубашки и с горячего своего тела вешает на шею ему жестяной, дешевенький крест.
– Ох, болезный! Ох, братик: сестрицу свою прими всю как есть…
Уже ночь присела в кусты, и уже мой герой отходил от избы столяра, и на него лаял пес, и след его во тьме уже затеривался, и, обернувшись, он видел, что какая-то там рука поднимала с порога мерцающий светоч, беззвучно бросавший в его тьму мутно-красный света поток, а из-за света, из-под с белыми яблоками платка вытянулось лицо Матрены Семеновны, светясь в темь сладострастной улыбкой и от блеску слепнущими глазами; такою маленькой там являлась она; уже затеривался его след, а все еще стояла Матрена, а все еще вдогонку за ним протягивался светоч, к затеривающимся его следам; долго еще багровое око в том месте моргало; и вот уже это зрячее место ослепло; вскоре от этого места на все Целебеево прогорланил петух; и слышное едва пенье отозвалось будто бы из… впрочем, Бог весть, откуда.
Встреча
Все еще стояли они и миловались, и неизреченная вставала меж ними близость, как у порога в сенях раздались шаги, и едва успели они отскочить друг от друга, как на пороге стоял из Лихова возвратившийся сам хозяин, Митрий Миронович Кудеяров, столяр.
– О-о-о-о! – стал заикаться он и вошел.
Босые ноги Матрены Семеновны оттопотали куда-то вбок; там она укрывала фартуком грязным до невозможности густо горящее лицо, и оттуда поглядывала она выжидательно на обоих: будто даже какое