быть, души: Бисмарка, Биконсфильда, Наполеона и Ганнибала; среди кипятящихся, колесящих, светящих, теплящих образований, куда погружался он, были, конечно, и деятели давно отошедшей эпохи.
Многое мог подсматривать он в этом мире; но он не мог обложить внятным словом узнания; и попытайся он обложить внятным словом узнания, — внятное слово должно б непременно распасться и стать — венком слов: метаморфозою словесных значений, тысячемыслием тысячезвучий, таящихся в нем: быть невнятицей.
В этой невнятице проживал много лет.
И оттого-то: привычка к молчанию или привычка обмениваться с окружающими при помощи прописей составляла естественный обиход неестественной жизни.
Иван Иванович Коробкин, перекипая от образа к образу, выносился за образы; и колесящее образование его ритмов (душевных колес) растворялось в безбрежности истекающими кругами (кольцами ряби на озере); и в безобразном таяло; тут субстанция его состояний сознания уподоблялася
И когда возвращался в себя, находя себя в кресле (в удобнейших туфлях), то он ощущал невероятную радость тепла, разлитого посредине груди.
Вот что есть
Иван Иванович Коробкин доподлинно знал: времена — накопились; бессрочное — принадвинулось; будут — новые дни; подымается новая эра; и с грохотом гибнет величие великолепной культуры; но под обломками старого новые всходы встают.
Иван Иванович Коробкин всем сердцем любил малолетних; он знал — среди детей будут
Среди музейных своих сослуживцев он вел себя как человек старомодный, чуждавшийся всякой политики; даже боявшийся политической жизни; более всего он чуждался
Тут Иван Иваныч прервал собеседника:
— Все-таки, будут тюрьмы?
На что тот ответил:
— А как же?
— А я полагал, что человечество проникнется явственным сознанием принципов справедливости и гуманности.
— Нет: тюрьмы будут… Но сидящие в заключении будут слушать симфонии. За стеною им будут наигрывать фуги Баха и сонаты Бетховена.
Но Иван Иваныч, сморкаясь, с лицом неприятным, сухим, напоминающим поэта и цензора Майкова, оборвал философствующего:
— А уж я предпочитаю тюрьму с насекомыми; и — без звуков Бетховена.
Так попал в ретрограды он.
Кроме того, Иван Иваныч Коробкин отрицал неизбежность войны в год войны; патриотическое одушевление не охватило его, и он полагал,
Но по мере того как, кипя, расплавлялась Россия, и от нее отлетали осколками — Польша, Финляндия, Латвия, Белоруссия, Кавказ и Украина, по мере того как надрывался от крика негодования музей, а обитатели дома в Калошином переулке испытывали волнение и лишалися аппетита и сна, по мере того как в Москве залетали столбы буро-желтой, глаза выедающей пыли и закрутились бумажки, по тротуарам, бульварам и скверам в огромном количестве заковыляли откуда-то появившиеся инвалиды, по мере того как все более и более искривлялись трамваи от виснувшей на них бахромы из друг друга давящих, толкающих тел, — Иван Иваныч к удивлению всех стал испытывать чувство неизъяснимейшего и приятнейшего волнения; глаза его становились вcе лучистей и кротче, а старческий рот начинал чаще складываться в улыбочки.
Что такое происходило в сознании Ивана Иваныча, — трудно было понять: точно он радовался уничтоженью России.
По вечерам он заглядывался из своего окошка на зори, а летом (в июне 1917 года) он даже однажды в день праздничный появился на даче у Аграфены Кондратьевны, у той самой,
— Ага!
— Да, да, да!
— Воздух чист и лучист!
С той поры сослуживцы заметили: средь прописей, изрекаемых им, появились новые прописи.
Проходя в библиотечное помещение и просматривая записки, он вдруг начинал неестественно улыбаться и потирать свои руки; взглянув на него, можно было подумать, что дух его выпивал ароматный, старинный напиток: то, чего никто не испил; но это только казалося. Иван Иваныч Коробкин, воспользовавшись праздничным днем, после длинного ряда годин, побывал на природе.
Иногда, перебирая записки, он схватывался за сердце, как лица, страдающие сердечным неврозом; но это не был невроз; это были: непроизвольные погружения ума в трепетавшее сердце, скатывался, как жемчужина, в чашу сердца; производя колебанья поверхности крови; сказали бы вы:
— Сердце екнуло!
И вот с екнувшим сердцем — екнувшим несвоевременно (в помещении музея) — Иван Иваныч Коробкин теперь обращался к его окружающим сослуживцам своим не с обычной сентенцией, вроде:
— Иконография, господа, есть наука.
Обращался к его окружающим сослуживцам он с фразою, странно звучащей:
— Да, да, да — воздух чист и лучист.
Но говорил, разумеется, он не о воздухе музейного помещения, явно пронизанном пылью, и не о воздухе уличном; ни даже он разумел воздух поля; что касается