Вот и сегодня: сердце чует ее, — быть буре, быть; и какой буре! Как же Петр не поймет, что свои понятья у бабки о приличьи и что вся она, бабка, в отливающем от жизни прошлом и что князя Чиркизилари выше ставит она всех Вилламовицев и всех Бругманнов? Для чего же, чего необдуманно ушел он с утра, для чего же, чего он весь день пропадал, никому ничего не сказав? А ведь два только дня с обрученья прошло их; хлопот сколько, и сколько невидимых уловок изобретала ее головка, чтоб состоялось обрученье; но вот и тут не подумал о ней Петр.

Много Петр о ней думал, но, видно, о Бругманне думал Петр еще больше; ну, сидел бы там с Бругманном у себя, а то в Целебеево ушел искать общества, и какого общества? С батюшкой ушел балагурить, ушел перешучиваться с попадьей; значит, у него поповская кровь? Нет, этого она не может думать, не хочет; нет, это все дурные мысли такие пришли, бабкины мысли: разве она не знает, что совсем особенный Петр? Нет, не подумает она вовсе, чтоб мог он и вино там, у батюшки, пить, знает хотя, наверное Катя знает, что Петр уже напивался не раз, как в роковой для нее вечер, в городе.

Проезжая в санях мимо трактира, видела она зимой однажды, как открылась дверь и пьяная компания художников с неприличными криками из освещенной высыпала передней; кто-то, ее увидев, погнался со смехом за ее санками и упал за санками в снег; но всего для нее ужасней, что (хотя всего на минуту) остановился на ней его, Петра, взгляд: он, Петр, тут был, и он, Петр, был пьян — воротник расстегнут и на затылке меховая шапка; он посмотрел на нее, но он ее не узнал: так был он пьян; сердце упало ее в ту минуту от страха, как бы не крикнул ей он что-нибудь такое, ужасно гадкое, что кричат нарумяненным женщинам с перьями на шляпах — ей, его Кате!

Но вовсе не на нее, молча смотрел он, когда смотрел на нее, а куда-то смотрел он в пространство, в метель он, в вой смотрел, в бурю; и уже вот — в буре, в метели он утонул, но в душе у нее этот остался взгляд остеклевших, ужаснувшихся, но ужасно спокойных и совершенно пьяных его глаз. Она позабыла — как будто; но она, никогда она не забудет, что все мужчины — до одного — пьют; что даже он, Петр, ее Петр, пьет, как всякий иной, как последний развратник: о, детское сердце — глупое сердце: если пьет, как и все, другое все у него, как у тех, у всех, которые днем говорят умные вещи о Вилламовице-Меллендорфе, даже о Бругманне, а ночью сидят в ресторанах, пьют вино и потом все до одного отправляются в…

Тут Катя тряхнула головкой, и локоны густые ее перекинулись через плечо; но сдвинутая складка между тонких ее бровей, но на минуту сжавшийся, поцелуев просящий ротик, но высоко закинутая головка и точно выросший, легкий, строгий в легкости стан выразили какое-то странное, не детских лет упорство: так белоствольная березка, вдруг терзаемая порывом, неудержимо сорвется с тишины, и тонкие свои сети прострет умоляюще, и на миг расплачется, — но на миг: и чуть уже она трепещет, березка; не сказал бы никто, что бурный порыв прошел в ней и не бесследно замер: вон ее листики закрутились безудержно на дороге, а она? Зеленая, она будто вовсе теряла не их, бурей оборванных; лишь преждевременно засохшие те листья праздно будут шуршать под ногами случайного прохожего; и не узнает случайный прохожий, что тут была смерть, хотя бы одного только чувства, — но смерть; так и душа молодая; в чувствах, что в листьях, шумит душа молодая; тех чувств много, но и немало бурь; не топчите лист придорожный, никогда молодую душу не трогайте вы! Никогда, никогда не узнаете вы, где, когда, почему совершается смерть в молодой душе!

На минуту вздрогнула Катя, и уже будто не она вздрогнула; склонилось в кудрях спокойно ее овальное, на лебединой шее лицо, сомкнулись ресницы, — и вот робко крадется к чайному она столу мимо фарфоровых пастушков, мимо фарфорового франта, мимо весело, несмотря на бомбу, гарцующего генерала, и уже просвещается вся она улыбкой, — но легкой ли улыбкой? — в сторону поглядывая баронессиной спальни, откуда явственно доносится плеск воды да запах туалетного уксуса; будто совсем уже весело следит она все же зелеными теперь глазками, как одряхлевший, во всем в сером, лакей Евсеич свой беззубый прожевывает рот, расставляет чайное серебро, вспоминая коварство и хитрость экономки, которую все же перехитрил он; Евсеич бормочет ей, экономке, угрозы на случай, если б она, экономка, опять в барских появилась хоромах; а в окнах — сырость в окнах — дождь; и в окнах — Бог знает что и почему!

Евсеич

Евсеич!.. Где есть лакей, подобный ему: точь-в-точь лакей!

Вообразите себе лакея: времена уж не те; и лакей, можно сказать, с давних пор упраздняется вовсе; сошел лакей на нет; а если где еще он проживает, так, наверное, ему много лет; по теперешним временам одряхлел лакей, и коли придет вам охота настоящего завести лакея, так непременно ищите себе старика; всякий же, кто помоложе, тот, значит, уже не лакей, а вор, либо хам; если же и не хам, то — знаете ли кто он? — он — независимый человек: усики там себе, либо бородку какую отпустит или по-американски усы обстрижет и величает себя «товарищем», а не то прямо «гражданином»; и, помяните мое слово, — году не проживет такой лакей: возьмет, да и сбежит служить в ресторан, либо в веселое питейное заведенье…

Что Евсеич не был ни хамом, ни вором, — всякий за это без риску мог поручиться; ну, а что касается его гражданства, то… «Евсеич, вы — гражданин?» — «Хе-хе-хе-с!» Вот и судите, какой это гражданин: ну, посмотрите же на этого гражданина, обсудите его гражданство: не гражданство, а подданство. Баронессин подданный он, и довольно об этом.

Гм, гм… Евсеичу много лет: давно перевалило за семьдесят; и подлинный он, весь подлинный: лакей лакеем. У подлинного у лакея серые бакены; пожалуй, и тут захотите перечить, указывая на совершенную бритость лакея (об усатых лакеях мы спорить не будем, потому что усатый лакей опять-таки не лакей); но совершенная бритость лакея уже лакейская вольность: бритый лакей — лакей второй сорт: подобает попу камилавка и генералу подобает так же эполет, как купцу — брюхо. Так же, а пожалуй, и более того, всего более, подобает бакен лакею, и вовсе не хочу я сказать, чтобы большой или густой, а так себе, скромный бакен: такой бакен у Евсеича был.

Еще подобает лакею бриться, — и не Бог весть как часто, носить не вовсе чистый галстук, но галстук белый; а всего более подобает ему носить белые вязаные перчатки, изрядно подернутые желтизной; как вам сказать, нюхательный табак, пожалуй, к лицу лакею, как ему к лицу грубое с экономкой обращение, а за отсутствием такой персоны подобает в своей в лакейской лакею бренчать на струне, или с кучером играть в шашки. И Евсеич не часто брился; не вовсе чистый он носил галстук, перчатки его были всегда подернуты желтизной пыли и еще более желтизной нюхательного табаку; попеременно он выживал за экономкой экономку и успокоился только тогда, когда последняя экономка последнее потеряла терпенье и была переведена на птичий двор; тогда в лакейской с особенным Евсеич усердьем заиграл в шашки с почтенного вида кучером, пройдохой из пройдох.

Тоже насчет одежды: всякая у лакеев одежда — фрак черный, фрак синий; но только серая одежда лакея славит, равно отличая его и от хама, и от гражданина: Евсеич ходил во всем в сером.

Словом, ежели б всякий в воображенье своем вызвал лакея, перед воображеньем всякого предстал бы Евсеич с подносом или пуховой щеткой в руках.

Отличительною чертой Евсеича была чрезвычайная робость, которую он питал к баронессе; тут проявлялось скорее не рабское трепетанье, а чистое обожанье; это на него взглянет старушка, гордо взглянет, а уж вытянулся старик, оправляя бакен, беззубым жует ртом; отвернется старушка — он за табак: понюхает и стыдливо чихнет в рукав; когда же барышня заговорит с ним — о радостях, о печалях своих — все равно: со смеху помирает Евсеич… «Пфф… Пфф…» только и раздается; на всех же прочих лакей брюзжал: будь коновал или генерал — не миновать Евсеичиного брюзжанья: как докучная муха ходит Евсеич и брюзжит; брюзжит и за шашками: день отбрюзжит — придет ночь: и ночью не спит Евсеич; ворочается — бормочет.

Таков был Евсеич: таким прожил жизнь — таким и сошел в могилу: мир праху твоему, последний лакей!

— Бабушка еще не скоро, Евсеич, выйдет?

— Хе-хе-хе-с! — Евсеич не вытягивается перед Катей — теперь Евсеич он, не лакей: он замечает барышню, еще вовседитю, и смеется; по Евсеичиным понятьям совсем еще Катенька барское дитё, а, стало быть, к детскому лепету вовсе не след прислушиваться порядочному лакею:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату