детский лепет, известное дело — птичий свист, не более того.

— Хе-хе-хе-с! Барышня…

— Да ты мне скажи, Евсеич, когда бабушка к чаю выйдет?…

— Хе-хе-хе-с! — опять не расслышал Евсеич: стоит ли слушать птичку-синичку, или дуду, или барскую дитю, вынул табакерку, понюхал сладкого табачку и себе прилично счихнул в рукав. Сам-то лукаво себе смеется — он без смеху Катеньки видеть не может, шутливо так на нее поглядывает, будто над нею он подтрунивает и ее поддразнивает; почему это так, Катенька знает, и игра откуда такая завелась между ними, она знает тоже; все это с прошлого лета у них пошло.

Прошлое лето, еще она тогда не была невестой, заигралась Катя с рыжим псом, с Барбосом, да и разошлась Катя: кошкой себя вообразила, на перила терраски взобралась, разгасилась, загорбилась — и ну шипеть: сидит на перилах с падающими на лицо волосами: кошку она изобразила так, что излаялся Барбос: оглянулась, и видит: в окошке-то Евсеич поглядывает, пофыркивает, надсаживается…

Евсеича тогда очень Катенька поразила — можно сказать, что поразила она его насмерть: во всю свою жизнь ни разу он так не хохотал, как там, у окна; еще бы: барышня взрослая, барышня знатная — семнадцатилетняя барышня, а как это она перед Барбосом изводилась, изгорбилась да шипела и притом всерьез, совсем всерьез! Как только накрыла его барышня, законфузился Евсеич, будто пойманный приготовишка; для скромности быстро заковылял себе прочь, заворчал, загулял по коврам лакейской своей щеткой; все же, признаться, подумал Евсеич, что накрыл-то барышню — он, и накрыл за зазорным занятьем.

Прошел год, а он все так же лукаво подмигивал ей: знаю, мол, я тебя — хоть и барышня ты, а все же — дитёныш, как есть дитёныш. Так меж ними и завелась с той поры своя особая тайна эдакая; после, видите ли, как оставались они вдвоем, — Евсеич да Катя, — старый лакей всякое, ну там, давал ей понять, что и он, можно заметить, не прочь поиграть с барышней во все в смешное: дело у них пошло эдаким манером, что Евсеич дитяти, ей-Богу, изображал и козу, и пса, и даже раз забегал вокруг зайцем или из рук, не к худу будь сказано, на тени показывал ей свинью; но баронессе стоило только кашлянуть из дальней комнаты, как робко вытягивался Евсеич у стены с пуховою щеткой в руках; и пройди-ка тут кто: не увидел бы никакого Евсеича, — лакей лакеем! Все это Катя знала, но в описываемое утро только в ней будили одну тревогу Евсеичевы смешки: до смешков ли ей было, когда в душе у нее закипала гроза; сдвигались ее бровки и кудрями встряхивала она досадливо; и, подавая самовар, Евсеич уже понимал, что нынче дитёнышу не до шуток и подтягивал губы во всем в своем в лакейском в достоинстве; но сам для себя неожиданно фыркнул, повернулся к Кате спиной и, как уличенный в воровстве вор, быстро заковылял прочь подпрыгивающей походкой.

Нет, Катя ему не смеялась вслед, но и гневом тоже ему вослед ее лицо не блеснуло, а как-то вся она на стол упала в своей в цветной в шали да в пепельных в локонах; иссиня-темные глаза покрылись ресницами иссиня-черными, а розовый рот ее сжался тревожно и страстно; девочка в ней умерла: вся она теперь в этой позе будто принимала грозу, и казалась женщиной, жаждущей ласк.

Чай

Но это только казалось: застучала по комнатам палка; половица где-то скрипнула там под тяжелой поступью баронессы, и глухое сопенье старухи раздалось за стеной; дрогнула ветка в окне, задрожала половица, вздрогнула Катя, и, косясь, острым взором из-под ресниц она блеснула на дверь, длилось все это еще менее мгновенья.

И она уже вот — равнодушная, вялая девочка, любопытная чуть-чуть, — и такая, такая маленькая: заморгала глазами, встала со вздернутыми плечиками и по детской своей привычке навстречу пошла баронессе в не по летам коротком платье, походкой мягкой, походкой вкрадчивой, тогда как в двери, рукой на тяжковесную опираясь трость с граненым хрустальным набалдашником, крепко уже пыхтела приземистая старушка, вся в шелках и в цветных кружевах, и в седых с желтизной волосах.

Гордо, надменно, сурово полное лицо баронессы качалось, — неестественно белое от притираний и пудры лицо; смолоду жгучей была баронесса брюнеткой, и теперь, как бы опаленные ее и сожженные, темные ее под глазами мешки, и проступавшая ее сквозь пудру смуглая кожа, полный пунцовый рот, и носик вздернутый ее, и на щеке ее родинка упрямство и дерзость выражали без слов, когда протянула Катишь она полную, мягкую, душную свою руку, отчего зашуршал шелк ее утреннего матинэ[39], обвисшего лионским тонким кружевом; Кате локонов дым прощекотал руку; полную, мягкую, душную руку поцеловала Катя: «Здравствуйте, бабушка»; с неизменным упорством, точно кидая вызов судьбе, ее, баронессы, не опустился взор к склоненной девочке, и уста ее не девочке улыбнулись, а как-то над девочкой странно сложились в воронку, отчего обозначились еще резче ее у губ углем обведенные морщины и над губами углем обведенные ее усики, между тем как замер беззвучно Евсеич, выростая из земли, как замирает беззвучно серая статуя восковая; во всем в сером, с вытянутым подносом в руках, он стоял, и такой же его взор, как и сам он, бесцветно-серый, созерцал муху, сонно замиравшую на стене; этот миг, казалось, растянулся в вечность, и тяжелый удар времени хрипло оповестил, что уже двенадцать часов.

Вызывая точно на бой судьбу и блистая крупным изумрудным перстнем, грузно прошла и быстро села баронесса у чайного столика — так же грузно и быстро, как гордая ее протекла жизнь; и уже сафьянное крепкое красное кресло заскрипело и застонало под грузной старушкой, а тяжеловесная трость упорно застучала по выцветшему ковру у ее бархатных туфель; ничему не удивляясь, со спокойной улыбкой наливала Катя кофе, в то время, как благоговейный Евсеич усадил в кресло старуху, Кате подмигивал у нее за спиной и обнюхивал протабаченные свои перчатки.

Все это совершалось при полном молчании, и глубокое безмолвие каждодневного этого обряда настраивало на раздумье, извлекая в душе величавые, бесконечно грустные звуки.

Не так ли и ты, старая и умирающая Россия, гордая и в своем величьи застывшая, каждодневно, каждочасно в тысячах канцелярий, присутствий, дворцах и усадьбах совершаешь эти обряды, — обряды старины? Но, о вознесенная, — посмотри же вокруг и опусти взор: ты поймешь, что под ногами твоими развертывается бездна: посмотришь ты, и обрушишься в бездну!..

— Вам кофе, бабушка, или чаю?

Молчание; рука протянутая старухи забарабанила пальцами по скатерти и такой черный ее взор устремился в чашку, будто ее она взором задумала расколоть на тысячу кусков…

— Эээ… смею заметить-с… бабинька-с… вчера и позавчера-с изволили чай… Э-э-э-э… кушать… э-э- э-э… — неожиданно вставляет Евсеич, но, внезапно оробев, вдруг умирает, распластанный на стене со страху, и его косой, умоляющий взгляд быстро слетает с Кати и останавливается на баронессе, плавает в потолке и упирается в собственный носок; но барабанит бабкина протянутая рука; отбарабанит едва, и уже вновь рука барабанит; в другой руке бабкина палка прыгает судорожно, судорожно стучит по ковру.

— Вам кофе, бабушка, или чаю? Молчание.

— Ну, я налью вам чаю. Молчание.

— Э-э-э… да-с… э-э-э-э — э-э-э!.. Ее-с сият-ство… с позволения-с вашего-с… гээгээ… изволит-с… нда… изволит-с… э-э-э… чай-с… чего-с ваше-ство? Молчание.

— Ну, вот вам, бабушка, чай, — со сливками или без сливок?…

Молчание.

— Без сливок? Молчание.

— Передайте, Евсеич, бабушке чаю.

Дрожащий Евсеич, как с бумаги сведенное калькомани[40], отлипается от стены, выхватывает чашку и, споткнувшись о белую бабкину болонку притворно взвизгнувшую, проливает чай на ковер, обжигая руку, но душеные мягкие пухлые пальцы старухи с негодованьем отвергают таким способом переданный чай; и Евсеич, не угадавший баронессиных вкусов, спешит поправиться:

— Э-э-э… Кофею-с, кофею-с, Катерина Васильевна… Как же-с! Завсегда их превосходительство изволит… э-э-э… кофей кушать…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату