Надвигаются страсти: будем описывать их — не его: вы слышите, что уже где-то гремит гром.
Свара
Старуха сидела в очках у себя, у окна; старуха нахмурилась, преклонясь к пяльцам и будто на них нападая иглой, от которой тянулась малиновая нить шелка; она вышивала крону зеленых листьев; а теперь на зеленой кроне она дошивала вишню; в окне пробежал порыв; псы издали пролаяли и поднялся гам; галдели с гумна, и голоса приближались.
В темном коридоре торопливо прошел босых ног топот; еще, и еще прошел босых ног топот; на приближавшийся гам отозвались топотом и шушуканьем из кухни; раскрывалась тяжелая с блоком дверь; то там топотали, то здесь босые ноги по коридору; то и дело бабье из кухни заглядывало лицо; «взз-взз-взз» — повизгивала открытая дверь и — «бац» — падал тяжелый блок; а уже гам, визг, лай и пьяные выкрики поднялись на дворе: розовая с визгом свинья в окне пересекла двор от конторы.
Встала она; воткнула иглу в крону шелковых листьев, и малиновый клубок покатился с ее колен; сняла наперсток, спокойно опрыскала кружева из одеколонной склянки; к шуму, однако, чутко она прислушивалась.
Евсеичево лицо появилось испуганно в двери; прошептало, еле слышно:
— Вассиятство! Там бунтуют-с крестьяне.
— Что?
— Кхе-кхе-кхе…
— Что за вздор?
— Не могу знать-с… Озорники… Машка, на-дысь, кривая, сказывала… А все, вассиятств, насчет управляющего… Економические квитки задержал, будто бы там закосил у Ефрема, девку испортил… Будто с того… — вдруг его голос дрогнул.
— С кольями, матушка-барыня, там они… И-и-и что, позволю себе заметить.
Сочные губы старухи надулись и тревожно зажевали пустоту.
— Палашка, мантилью!
Катя с Дарьяльским стояли уже у окна; вид открывался оттуда на двор; двор был зеленый, большой, обставленный службами; службы образовали четырехугольник: были тут и конюшни, тесовые, с красной железной крышей, и на выбеленном фундаменте был соломой крытый, от сырости проплесневевший ледник, и изба, служившая баней и тонувшая в коноплянике, где весь день раздавалось веселое — «чи-чи-чи», и ледник, и полуотстроенный птичник, и белая для чего-то мазанка; задумались там и амбары, как тучные старики, зерном распертые и подпертые кольями, прикрытые кленом и осыпанные шиповника розовым цветом; был тут и гордый полк малиновых мальв; и там рылись куры; и экономическая контора была; в одной половине ютилась экономка; другую же половину занимал сам «кровопивец», Евстигнеев Яков, с пухлой супругой, дававшей приплод чуть ли не два раза в год, и с белобрысыми детишками,
В кожаной куртке и в больших охотничьих сапогах он стоял на крылечке, зажимая ржавый в руке свой
Вдруг на хмелем увитом крыльце стала баронесса; ее седые с желтизной волос пряди развились в ветер, в дождь, в толпу зипунов; и рука ее повелительно махнула; и дреколье щетинилось уже на нее, когда ватага отлила от конторы, пролилась на двор, приливала к барскому дому: мужики повалили.
— Вассиятств! Изволю вам доложить-с: увольте! — обогнал «кровопивец» галдевшую стаю и уже стоял перед баронессой, опустив голубые, злые глаза. — Благородному человеку невозможно служить-с с ахальниками: будто бы я закосил у Ефрема… Да я…
— Врешь, бес твою мать! — так и полез на него с преогромной дубиной преогромный детина и при этом поднес к самому к носу кровопивца свой преогромный кукиш, отчего нос кровопивца неприятно поморщился…
— Он, барыня, у тебя вор: ему бы на поле, а он к попу: в фофаны проиграет.
— Он у тебя вор; бес твою мать, за каки таки дела обворовыват нас?
— Девок портит: Малашку испортил, Агашку испортил, Степаниду мою испортил! — отсчитывал по пальцам болезненный мужичонка с слезящимися глазами и почти добродушным видом.
— А откелева у тебя завелось барское колесо?
— А аттелева!
— Аттелева, аттелева! Как, значит, матушка-барыня, бес твою мать, от тебя на новых колесах поедет, возвращатся на никудышных.
— Одно слово — химик: и нас притеснят, и вас! — загудело вокруг. — Вор он у тебя, брехович! — поднялись носы, в нечесаные бороды запускались пятерни, преогромные в воздухе записали кулаки, отхаркивались, отсмаркивались: вдруг дурной такой пошел, тяжелый от мужиков воздух.
— Шапки долой: дубьё! — видишь, — барыня! — отрубил кровопивец; и странно: головы обнажились покорно, угрюмо; рыжие, черные, черно-серые под дождем мокли космы и улыбалась лысина; только в сторонке пять молодых парней, лущивших подсолнышки, загыгыкали и картузов вовсе не сняли.
— Чего там снимать: скоро и так все будет наше!
— Слушайте, мужики: молчи, Евстигнеич. Внимательно свои протянули бороды передние
мужики; собирались обмозговать, что и как; старик с всклокоченной бородой из-за плеч просунул ухо; слушал с полуоткрытым ртом; а семидесятилетний, немного хитрый, скошенный глаз лукаво подмаргивал баронессе; и пока она говорила о том, что все рассудит no-Божьему, белая вошь поползла по щеке старика: это и был Ефрем, у которого
Все слушало.
Всхлипнули вдруг в глубоком безмолвии бубенцы; из-за ив вороная вылетела тройка; кучер в бархатной безрукавке взмахнул поводьями, и замотались по воздуху его лимонно-желтые, промокшие от дождя рукава; под ивами пронеслась его с павлиньими перьями шапочка; и весело так бубенцы задилинькали на усадьбу; кто-то, сидевший в тройке, издали сперва помахал красной дворянской фуражкой, а потом замахал и платком.
— Ну, все это потом: ставлю вам, мужики, четверть, и по домам! — заторопилась баронесса, неприязненно вглядываясь с крыльца вдаль над толпой чумазых мужиков: кто такие незваные эти гости?
— Покорно благодарим, вассиятство! Поладим — как не поладить!.. Вестимо, так… — загудело со всех сторон. Только седой Ефрем, напихавший в нос табачку, сердито почесывал затылок и поварчивал-таки не весьма дружелюбно:
— Выпить-то оно мы выпьем, а только… сенцо-то мое… пропало, малую толику…
— Опять-таки сказать: Малашку испортил, Агашку испортил, Степаниду мою испортил, — а для ча? Так себе портил…
Так говорили отступавшие вдаль мужики; но ни к селу, ни к городу к крыльцу выскочил пакостный