Метнер же, подняв плечи и закосясь вопрошающим глазом, стискивал в руке шляпу; и поражало, что мало осталось длинных волос и что крепки кости фигурного черепа; вдруг, не выдержав собственных мыслей о Шуберте, Никише, себе и мне, он, упав локтем в колено, задирижировал кистью руки, отбивал такт ногой, напевал в ухо:

— «А… а?.. Слышите… Ти-та-та… Ну, что?.. А?» Не дождавшись ответа, — бросал: не мне, не себе:

— «Дик мотив под токкато: сквозная веселость; под ней — страх… Великолепно… Та-та», — напевал он, принимаясь вгонять обертон впечатления всей живой пантомимой в… проблему культуры приведением в параллель к теме рои напеваемых фиоритур из Бетховена, Шумана — в ухо мне: с подкивом на Никита; и случайная мелодия становилась связью мелодий, из которых звучала полная блеска дума его: и о Шуберте, и о Никише, интерпретаторе Шуберта.

— «Вспомните: у Фридриха Ницше…»

И — что это? Фридрих Ницше собственною персоною встал как бы для меня на пульт, заслонив дирижера Никита.

Я ж разевал рот на комментатора никишевских комментарий не к цедурной симфонии151, а к европейской культуре, в лекции о которой он мне превратил репетицию Никита простым подчерком музыкальных тем и их смысловым раскрытием в связи с философией.

— «Культура есть музыка!» — по Новалису резюмировал он.

И, отдернувшись, тянул клин бородки — в звук труб, в ветер скрипок.

К концу репетиции не Никиш отдирижировал Шуберта, — Метнер отдирижировал Никита: во мне.

И бросил:

— «Идем к Никиту».

Никиш стоял в пустом зале; казавшийся издали и высоким и стройным, вблизи казался он толстою коротышкою; Зилотти ему подал шубу, лицом зарываясь в меха; Метнер обменялся с Никишем несколькими словами; я их наблюдал:

— «Дирижер оркестра и дирижер душ!» Таким увиделся Метнер.

Бетховена, Гете и Канта он мне вдирижировал в душу; ему философия была только нотой в культуре, которая виделась симфонией, где инструменты — «великие» личности-де.

Прощаясь с ним, недоумевал, почему мы не условились встретиться; шел… с репетиции на лекцию профессора Анучина и… не дошел; представилось жевание резинки после… бокала шампанского, поданного мне: Шубертом, Никишем, Метнером…

Когда вышла «Симфония», Метнер решил: автор — я; вскоре же резкий звонок; Петровский и Метнер с лукаво-веселым лицом, без волчьей настороженности, — в том же пальто, в той же шляпе и с тою же крючковатою палкой. Он мне подмигнул:

— «Идемте гулять».

Вертя тростью, подталкивая под локоть, с веселыми каламбурами скатились по лестнице — в воздух, под солнце; он несся по Денежному переулку вперед; и Петровский едва нагонял его; розовела заря за заборами; светились белые гроздья сирени; он палкой показывал — в зори.

— «„Симфонией“ дышишь, как после грозы… В ней меня радуют: воздух и зори; из пыли вы выхватили кусок чистого воздуха, Москва — осветилась: по-новому… „Симфония“ — музыка зорь, брат отметил зарю; у него есть мотив: титета, татата», — напевал он.152

Он мне окрестил этот год, назвав его годом зари.

А прохожие, верно, дивилися мужу и двум оголтелым студентам; вот — Смоленский бульвар, вот — Пречистенка, где Кобылинский подчеркивал мне пыль тротуара. Здесь именно Метнер увидел зарю, осветившую нас косяками.

Метнер отстаивает личность: вскочивши, согнувшись, рукою схватился за бок, он другою, в перчатке, сжимающей палку, как бы рисовал силуэты значительных личностей; с невероятною силою невероятных размеров из слов его встает лицо Ницше.

— «Нет, нет, я — за личность: Перикл начинал говорить перед массой, как перед неким хаосом; словом учителя своего, Демокрита, он организовывал толпы, влагая смысл в смысл, точно вписывал в круге круг; когда кончал, то стоял каждый в круге своем; уже не было массы, а был организм, средь которого стоял Перикл образом самого Логоса: вот человек!»

Метнер задирижировал душами, гармонизируя их устремленья: в усилиях вырастить близкую тему в другом становился тираном он, подозревал и подглядывал, переворачивая все ваши мотивы, ощупывая их изнанки, врываяся в жизнь, угрожая разрывом мне; он впоследствии мне говорил: спутница же жизни моей отделяет меня — от меня самого.153

— «Она есть „королевна“ из вашей „Симфонии“; за ней — Клингзор154, Петр д'Альгейм, с Листом, с католицизмом, с больною мистикою; он вас погубит, — я вам говорю… Гете не одобрил бы вас: вам нужна „Сказка“ московской „Симфонии“155 — не „королевна“».

И уже миф возникал в нем; он подхватывался и д'Альгеймом, но им развивался обратно: Альберих- де [Злой гном в «Кольце»], Николай Метнер, подкапывался под «Дом песни»; д'Альгейм в безысходной тоске из окошка косился на окна противоположного дома, где Метнеры жили; оттуда же Метнер — косился: на окна д'Альгейма.

И весь Гнездниковский разламывался для нас; две культуры, два воина: француз д'Альгейм нес дар Франции, т. е. отраву для Метнера, немца, вербуя в отряд своего родственника, француза Мюрата, профессора Л. А. Тарасевича, С. Л. Толстого, княгиню Кудашеву и всех Олениных; за Э. К. Метнером шли: Гольденвейзер, Морозова, Шпет, Эллис.

Слушали:

— «Или — со мной, или — с Метнером!»

— «Или — со мной, иль — с д'Альгеймом!»

Рос миф уже не о «руне», а о «золоте Рейна», которое выкрали гномы; и Метнер, оскалясь, чувствовал: гибель Вальгаллы; и Вольфы, и Вельфы, и гвельфы, и гибеллины156 — сливались в одно: в мифе Метнера; эпоха Аттилы — с эпохою Фридриха Барбароссы связывалась двадцатым столетием, централизуяся здесь, в Гнездниковском; мы с Эллисом и с Соловьевым — Арбат утверждали, а Метнер с д'Альгеймом — район Гнездниковского, между Тверской и Никитскою. Впоследствии, когда искал себе он псевдоним, я сказал:

— «Искать нечего: „Вольфинг“» [Вольфинги — род (см. «Кольцо нибелунгов»)]. «Вольфингом» стал157.

Сквер у храма Спасителя — порог к дружбе; летом 902 года он напечатал в провинциальной газете обо мне фельетоны;158 его критика лишь подчеркнула: «Симфония» — не в сумасшедших домах (мысль Л. Л. Кобылинского), вовсе не в «мистике» (мысль Соловьевых) и не в «архиереях» (Рачинский), а в символе радости, в «Сказке» (героиня моей первой книги).159

И я радостно согласился.

Осенью 902 года я стал ежедневным гостем уютной квартирки, наполненной звуками Шумана и Николая Метнера; великолепный, сухо-стройный лысый старик в синих очках, с бородкою а-ля Валленштейн, белой, как серебро, Карл Петрович, зорко внимал нам с милой супругой, урожденной Гедике160; а композитор, брат Коля, — квадратный, кряжистый, невысокий, с редеющими волосами, с лицом молодого Бетховена, с медвежьей неповоротливостью силился передать свою мысль; не находя ее, он сердился, хватаясь за спички и пережигая их в пепельнице (его привычка), поглядывая строго и мило напряженным лицом с морщиной на лбу, со стиснутыми губами: как паровоз на парах, он пыхтел, себя сдерживая и слушая нас; было усилие понять ритмы Тютчева, Пушкина, музыку к которым замыслил; о Гете судил он словами брата161.

Много было от детской мешковатости в строгом крепыше этом; и «Миля», брат, разъяснял культуру ему, работая над ним, как педагог-художник.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×