Это был — «кукиш»; потребовали, чтоб «седой Гриша» был убран со службы.

До 901 года числился он и в редакционном совете «Вопросов философии и психологии», при Л. М. Лопатине, нашем «враге»; но и там он показывал «кукиши»: звукосочетание «Ницше» в сем месте в 1901 году звучало как кукиш, а он напечатал статью, разбирая толково смысл Ницше184.

Увидел Рачинского я на заседании, посвященном памяти философа Преображенского; после маститых мужей вдруг на кафедру выскочил муж седоватый и быстрый; блистая очками, махая руками в огромную аудиторию, он глухим, лающим голосом начал выкидывать море взволнованных слов, набегая на слово словами, стирая словами слова; взволнован я был; от Соловьева же слышал:

— «Рачинский Г. А. — одинокая умница».

Мне передали, как он появился впервые за чайным столом Соловьевых, совпав с Кобылинскими, тоже впервые явившимися.

Он — холерик; жестикуляция — тарантелла; слова и движенье, ломая друг друга, как смазываясь, дают — мельк экрана кино, — фыки, дымы и сверки цитат способны ввинтить с непривычки мигрень в висок; Кобылинский, Лев, живя у меня, заставлял меня падать в диван от верча и жестов своих; увидя, что пал, припавши к груди, он ер-зом и прыгом вгонял в каталепсию. Братец Сергей, раз явившись ко мне часов в восемь, застав полный стол, а меня — в разговоре, ко мне привалясь, растоптав разговор, начал что-то доказывать: в ухо; и тотчас стол, полный гостей, закрылся в тумане; я впал в каталепсию, еле следя: стол пустеет, пустой; гасят лампы-настенники, кроме одной; затворяются двери в гостиную и в коридор; гаснет лампа, последняя; мрак; только в ухо бьет голос, как костью; вдруг — возглас матери издалека (из постели):

— «Да что ж это?»

Уже проснулась она, отоспавшись: тут я пробуждаюсь и чиркаю спичку: гляжу — пять утра; Кобылинский, Сергей, мысль свою, им начатую в десять вечера: доизложил.

— «Поздновато… Поговорили!»

Напомнив читателю о характере Кобылинских, упомяну об явлении Рачинского: в дом Соловьевых.

Кобылинские, появись к Соловьевым впервые, ткнув хозяевам руки, себя перебили, сцепясь в долгом споре; вдруг звонок; что-то затопотало в переднюю ботиками; братец Лев произнес: «Ницше». Из шубных, медвежьих мехов тотчас вывалилось седоватое нечто в очках, меж сцепившихся братьев; и шесть рук, шесть ног, — взрывы дыма: из тявков! В сплошном телотрясе прошел этот вечер; Соловьевы молчали испуганно перед сцепившейся троицей, вылетевшей только к часу в переднюю: скатиться с лестницы и спорить на улице; в передней просунулась лысина Льва на Сережу — спросить:

— «Кто это?» — пальцем в О. М. Соловьеву.

— «Да мама же моя».

— «А».

И Лев — вылетел.

С тех пор стал Рачинский бывать у С. М. Соловьева; я дивился дарам седоватого Дамаскина:185 он подмигивал мне моей же «Симфонией»; и ласково звал: к себе в гости; так я оказался в уютной квартирке, в ней встретив певицу Оленину и ее мужа, д'Альгейма186.

Рачинский мне связан с кривым переулком Пречистенки.

Градация домиков: синенький, одноэтажный, с заборчиком, с садом; за ним, отступя, занавесясь рядком тополей, желтоватый и белоколончатый каменный дом с барельефами; шестиэтажного куба, слепого и глохлого, бок; ниже, выше и ниже, — зеленый, белясый и розовый, — домики, с колониальною лавкой; забор, убегающий влево, с отдером доски, позволяющим видеть: склад дров; лед не сколот; и — трясы ветвей, крики галок, над тумбами, — около церкви Покрова Левшина, сереброглавой, четырнадцатого столетия, — с сутуловатеньким, глухим священником: ста пяти лет; его правнуки сидели за… музыкой Скрябина и спорили о Метнере; наискось — блеск изразцов сложил голову; дом строил, наверное, Шехтель, коли не Дурнов.

Кое-где пробежит пешеход; генерал Щелкачев чешет мимо; Истомина, бледная барышня, за угол скроется; Эллис в шубенке с чужих плечей дергает: в Неопалимовский; к вечеру в саночках едет кудрявый Бердяев; и — шапка в мехах; и под мехом вихляются черные кудри, серебристые снегом. И ходит расчесанный, мытый козел, перевязанный лентой, бодает прохожих с большим удовольствием.

Левшинский, Мертвый, Обухов, Гагаринский? Точно не знаю; но знаю: в домах этого пречистенского переулочка было жунденье — «святися, святися» — меж водкою и меж селедкою; перед закусочным столиком сидел застенчивый, пристальный и коренастый Серов.

Всюду быстрым, танцующим шагом с седою улыбкой Рачинский влетал, оправляя свой галстук, склоняясь к руке, и над ухом жундел, точно шмель над цветком: он врачу, коммерсанту, профессору, барыньке бархатным очень

невнятным густым тембром голоса мед свой с пыльцою нес в ухо, как шмель в колокольчик вникая; и слышалось:

— «Первосвященник, надев — Урим-Туним… Бара берешит… Бэт харец…» — сыпал текстами: по- итальянски, еврейски, немецки, по-русски.

Устав, впав в невроз, поднимал, точно жужелжень му-ший; мозаика пестрых цитат в ускорениях голоса перетрясалася: каша во рту!

Появлялся Петровский; и, бережным жестом извлекши, его увозил. Один критик в 1902 году назвал Рачинского балаболкой, забывши, что — всякие есть; и тимпаны, и гусли, если угодно, суть балаболки; но я их предпочту критику-пошляку; среди Булгаковых и Трубецких был единственный он песнопевец; его гимны о культуре — д'Альгейму, Морозовой, Метнеру доселе мне памятны; средь «Дома песни», в «Эстетике» — он поражал жизнью нас; пестун всех нас, в известный период вынашивал он наши молодые стремления; в часы же досуга писал он стихи: грустны и строги строчки его антологий; пародии на Алексея Толстого (поэта) — и сильны и звучны; один из первых он оценил Брюсова, Блока; от Мережковских его воротило; Евгению Трубецкому меня объяснял.

Роль Рачинского, певшего в уши старопрофессорской Москве о культуре искусств, ей неведомой, в свое время была значительна.

Бывало, придешь к нему: из кабинетика он, припадая на ногу, выходит, сжимая толстейшую, скрученную им же самим папиросу; свисает гладчайше короткая синяя широкоплечая, короткобортная курточка; и расплываются пухлые губы на белопухлявом, а то красно-розовом (коли — приливы) лице; припадая стриженою бородкою к уху, он теплую руку кладет на плечо:

— «Сотвори господь небо и землю… Бара берешит Элогим».

И раввины московские перед лицом Иеговы проорали не раз благодарность Рачинскому, их выручавшему; чтим был раввином Мазэ; чтил раввина Мазэ; дервиш с дервишем и Далай-лама тибетский он с Далай-ламой тибетским; к столу ведет; за столом — жена, Т. А.

— «Тт… прекрасно… И Поццо… Тт… т… И Мазэ… и владыко с Маргошей… Тт… тт… И Мюрат… И Паппэ… И… давайте все вместе».

Что вместе?

Давайте все, кому не лень, — В Москве устроим Духов день!

Бескорыстно-взволнованный, благородно-восторженный Поццо — студент — соглашается; А. С. Петровский — кривится.

— «Вы что?»

— «Не люблю болтовни!»

Г. А. любили: кого любишь, над тем и подтруниваешь; я рассказывал в лицах, как был в кабинетике заперт на ключ в час обеда меня посекавшим за рифмы «стеклярус» и «парус» Г. А.; не понравились рифмы — «парус — стеклярус»;187 снобизм! Бильбокэ! Заперевши, отчитывал.

— «Я говорю тебе, вам: вы оставьте-ка — паф! — бильбокэ».

Отпустил бы! А то — без обеда… шалишь! Вспомнил, что едет куда-то; достал свой сюртук, снял пиджак, продолжая отчитывать:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×