— «Парус — стеклярус»… — Паф! — Вспомни, а что в «Аналитике» Канта188 стоит? Не «ветер» не «сетер» небось!.. Что сказал Шопенгауэр? Не «бисер — людьми-сер».

И тут снял штаны:

— «Можешь ли привести мне различия первого и второго издания „Критики“?.. Можешь, — спустил он кальсонину, нижнюю, — то и подкидывай рифмами „парус — стеклярус“».

И — скинул сорочку: в костюме Адама, в очках, с папиросой стоял, посекая меня за изысканность рифм и взывая к различию кантовских «Критик»; супруга, Т. А., колотилась в дверь.

— «Гриша, поздно: скорей… Отопри, опоздаешь».

— «Брось, Танькин!.. С Борис Николаичем мы обсуждаем».

Достав из комодика нижнюю чистую пару, облекся; облекся в крахмал; достал чистый платок, стал опрыскивать одеколоном себя: в сюртуке, черном, длинном, свисающем фалдами, вырвался в двери со мной; мы — на улицу; я — на Арбат, чтоб к обеду попасть… Стой — куда? Он силком усадил на извозчика; и прочь от Арбата повез. Спрыгнуть? Как бы не так. Держал за руку; так — до Мясницкой, где бросил в подъезде какого-то дома, руку сунув рассеянно; в дверь пронырнул; дверь захлопнулась; я же голодный тащился с Мясницкой пешком: денег не было!

Раз рано утром ворвался он к Метнерам, на полотеров, сдвигающих мебель, наткнувшись; ему тотчас представилось, что стулья — полки; сдвинув их, объяснял: так стояли полки перед Карлом Двенадцатым; и между двух полотеров, вихрами мотающих, пляшущих, зарецитировал Карлу Петровичу Метнеру:

Швед, русский — колет, рубит, режет189.

Распевы о Гете, о Данте, о Канте и тучи цитат из «отцов», из литургики, изображенные в лицах церковные таинства как продолжение арии хором, уже перешли в председательствование, в приветствия — Брюсову, Герману Когену, Матиссу, Верхарну, Морису Дэни, Боборыкину; всюду совали ему колокольчик; и всюду, поднявшись, звенел: «Заседанье открыто». И — «слово предоставляется»; второстепенное дело — кому: Эрну, Булгакову, биокосмисту иль — Фуделю; стиль, ритуал, председательствование в Р.Ф.О.;190 и он, Дамаскин, взвивший гусли, — запел; дай гитару, — с ней пел бы; антифанатичный, не «столп», но подпертый насильно «столпами» — Булгаковым, Эрном, — он стал детонировать, фыркая и извлекая фальшивые звуки; бывало, — багровый, с надутыми жилами, он запевает: «Святися». А как — «Не таи рыданье» — выходит.

Готовясь к открытию заседания, фыркая дымом, метается он: от угла до угла; шебуршит листом белым, опрашивая: «Оппонируете?» Тычет руку направо входящему «члену», вытягивая свою шею налево, жундит в ухо Эрну, толкаясь в толпе, через зал, подзывая кивочком меня; и все сразу; оказываясь меж Бердяевым и меж Булгаковым, одновременно беседует с ними, с двоими: с Булгаковым — жестами рук, а с Бердяевым — жестами ног; сам же слово обдумывает; и вдруг рывом — ко мне:

— «Ну, Борис Николаевич, — я — начинаю; скажу-ка им всем: „Петр Бернгардович, я, зверь матерый… Святися, святися!..“ Скажу им — в носы: и Бердяева выпущу: он им покажет язык; номер — два: выпускаю тебя: „Куси, пиль!..“ Ты, наверное, — переборщишь: Эрна я — за бока: „Куси Белого“. Ну… Пора: с богом!»

В Р.Ф.О. его просто затуркали; прежняя роль — педагогика свободомыслия — шла к нему более; слабую точку нащупавши (Кант не доучен), бывало, гвоздит:

— «Можете всякими — паф — запускать ананасами в небо191, коль „Критику чистого разума“ знаете».

Или, нащупав, что в Канта ушел:

— «Кант да Кант… Как писали-то, — а? „Голосил низким басом…“ — Паф-паф! — „В небеса запустил ананасом“. — Паф!.. — Это вот я понимаю: паф!»

К каждому он приставал с дополнительной краскою, синтеза требуя, силяся нас синтезировать; выглядел же синкретистом, порою срываясь и позднюю Александрию являя; и древний археец, Нилендер, стенал; Киселев клонил нос в «Инкунабулы»; в этом стремленье к абстрактному, все еще, синтезу он ударялся: лбом в лоб; Кобылинский кричал: «Нни-каких!» И они друг пред другом друг друга затопывали, как зенит и надир, отрицая друг друга, но втайне притягиваясь друг ко другу, как два двойника, как две тени искомой конкретности, не находимой Рачинским и Львом Кобылинским; отсюда и рявки:

— «Тоска Кобылинского, Левки, с тоскою Рачинского, Гришки, сливаются — паф! — в мировую тоску!»

Неудачник он был, как все мы, «аргонавты», как Метнер, Петровский, Нилендер, — расплющенные двумя бытами, фыркающие на труды, юбилеи; и — гордые рубищем.

Беседы с Рачинским в уютной квартирочке впаяны в воспоминанья мои как пиры с Э. К. Метнером, как повисанье над бездной с Л. Л. Кобылинским; бывало, сидит кто-нибудь: или — криво помалкивающий, иронический, кряжистый и белокурый Серов, с добродушием щурясь на нас; он — друг детства Рачинской;192 или владелец типографии А. Н. Мамонтов; или сухой и седой Остроухое, смущающий молокососа, меня; или Оленина, сестра певицы; или Д. Д. Плетнев, не профессор, еще молодой и талантливый доктор, худой, молчаливый и едкий; он пуговкой носика, усиками выражает особое мнение; или профессор Л. А. Тарасевич; или с лицом Мюрата, потомок Мюрата — Сергей Казимирович Мюрат, кузен П. И. д'Альгейма, учитель французского, — худой, культурный, протонченно вежливый невероятный чудак; или В. С. Рукавишникова, «Варя», сестра поэта; звонок: и певуче звучит из передней:

— «Ратшински… Э бьэн!»193

И Петр Иваныч д'Альгейм изумительными разговорами о символисте Вилье де Лиль-Адане, о песенных циклах, о Шуберте или Мусоргском перебивает Рачинского; оба мы, рты разевая, внимаем д'Альгейму: как мэтр Вильон он!

Я учился культуре: в квартире Рачинского.

Останавливаюсь на ряде тогдашних новых друзей; они мне семинарий по классу культуры, или — проблемы увязки: моих личных знаний со знаниями, мне показанными в живом опыте; литературные, даже научные интересы — еще не культура, пока они — замкнуты.

Мне размыкал Кобылинский круг личного опыта и наблюдений, врываясь со списочком книг, где стояло: Маркс, Меринг, Рикардо, Бернштейн, Шмоллер; Рачинский является с «Гарнаками»; Метиер культуру Германии вскрыл, разъясняя, как музыка, мысль и поэзия великолепно увязаны; чтоб не думал я, что вся культура — Германия, встал утонченный француз, Пьер д'Альгейм, — с Ламартином, Ронсаром, Раблэ и т. д. В. В. Владимиров выдвинул — проблему формы; культуру стиха раскрыл Брюсов; уж Фохт беспокоил подобранной полочкой книг: по теории знания; скоро явились: Нилендер и В. И. Иванов; и Роде, и Фразер, и Бругман возникли тогда; возникали: отец с своим Лейбницем, с аритмологией; а Гончарова — с проблемой Востока; и даже полезен был Эртель, подчеркивая: знать Гиббона и Моммсена — надо.

Обстанья моих интересов другими растягивало во все стороны, не позволяло заснуть в круге книг, мной отобранных; и голова кружилась, рябило в глазах! Но царили еще: Стороженки и Янжулы, не оставляя нам пяди «культуры»; Арбат нас сжимал.

Чем он был? Фоном всех разговоров; Арбат не менялся. Арбат 901 года — такой же, как в прошлом столетии.

Жить, как мы жили, в обстаньи Горшковых, Мишель-Комарова и Выгодчиковых, — нельзя! И картина сознания без к ней приложенного, как виньетки, Арбата восьмидесятых годов (он Арбат и 901 года) — неполная.

Старый Арбат

Помнится прежний Арбат: Арбат прошлого; он от Смоленской аптеки вставал полосой двухэтажных

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×