подбородком ее; я в дверях на него обернулся; и — видел: тот же ласковый взгляд и кивок, — как прощальный, как благословляющий грустно, как бы говоривший: «Иди себе: путь жизни труден!»

Часов эдак в пять просыпаюсь; и не одеваясь — в столовую, чтоб посмотреть на часы; возвращаясь к себе коридором, я видел в открытую дверь кусок комнаты; в нем фигурочка в белом халатике: сгорбленно ложкой в стакане помешивала: «Принимает лекарство!» Не раз я утрами отца заставал копошащимся: все не спалось.

Я лег: и — заснул.

Мне привиделся сон: кто-то стонет; я силюсь прервать этот стон; но свинцовая тяжесть как валит меня; стонали ж все жалобней: недопроснуться! Вдруг — с постели слетел, не во сне, потому что хрипели ужасно! В отцовскую комнату бросился!

В том же своем затрапезном халатике, одной ногой на постели, другой на полу, запрокинулся он, отсидевши, как видно, припадок, который пытался лекарством прервать; я склонился к уже не внимающим полузакрытым глазам; хрипом дергалась грудь.

— «Папа…»

Грудь передернулась, грудь опустилась; пульс едва теплился: кончено; вынесся к спящей кухарке: «Попова!» Но не для спасенья, а — чтобы быть с ним вдвоем, без свидетелей; сам запер дверь; в кабинетик вернулся; сел у изголовья: не стало его; а лежит, как живой! Засветилось лицо, как улыбкою сквозь кисею; продолжала по смерти свершать свою миссию светлая очень, шестидесятишестилетняя жизнь: утешитель в скорбях! Было строго и радостно, будто он мне говорил выраженьем: «А ты не тужи: надо радоваться!» И в последующей суматохе мне было уже не до прощанья, которое стало в годах мне — свиданьем по-новому: встречей с живой атмосферой идейного мира его16.

Было странно сидение сына в восторге над прахом отца, когда доктор Попов влетел в дверь.

— «Ну, я этого ждал», — мне отрезал он скороговоркой.

— «Я тоже!»

— «За партой сидели: пятидесятипятилетняя дружба! Мужайтесь! — хватил по плечу. — Мать в деревне? На вас это свалится!» — хлопнул меня он с прирявком веселым; и бросился в двери; в дверях поперхнулся рыданьем; в дверях же стоял в сюртучке человечек с пристойною маской: «Бюро похоронных процессий». Каким нюхом вынюхал? Вел себя точно хозяин.

Я с этого мига — ни свой, ни отца: добывание денег (две тысячи, спрятанные в толстый том, лишь через полгода мне высыпались), ряд расчетов — кому, что и сколько, — отчет Тихомирову, сколько истратил: университет хоронил; выбор места могилы; и переговоры — с монахинями, с хором, с причтом, встречание профессоров, из которых иные мне совали два пальца и били глазами в ланиты, как будто отца укокошил; меня оттесняли от гроба, как вора, забравшегося не в свой дом, а не того, кто из нашего дома мог этих невеж удалить. Не до этого было мне: где-то за спинами их карандашик губами замусливал, счеты сводя, чтоб не думали, что я копейки университетские стибрил.

Мой дядя, Георгий Васильич, страдавший ногами, не мог мне помочь, удивляясь моей расторопности, все-то сражаясь с Петровским за шахматами, едко фыркая с ним на неискренних пыжиков, свои венки возлагавших.

Волновало: приедет ли мать? Телеграмма, что «еду», пришла; ее ж — не было.

Вынос: десятки венков, над седыми волосами, над краем перил, как над бездною, — куча цветов золотого, открытого гроба — с тем самым лицом. Мать? Не поспеет! Когда гроб выносили в подъезд, я увидел, как с плачем слезает под черными крепами мать с лихача, обнажившего голову; и — прямо в церковь. Я до опускания гроба не шел по стопам «дорогого покойника», ежеминутно слетая с кареты, носясь и туда и сюда: не забыли ли этого, то ли в порядке? Стоял вдалеке, в посторонних зеваках, чтобы не видеть Лопатина, евшего гадко очками меня, и Церасского, бледно-зеленого, евшего тоже, когда поднялась над холмом треуголка дрожавшего всхлипом своим попечителя округа; и столь знакомое с детства лицо, желто- одутловатое, помесь хунхуза с поэтом Некрасовым, хрипло сказало надгробное слово.

Но с того дня на закате ходил в монастырь, чтоб сидеть перед еще живыми цветами цветущей могилы, едва озаряемой вспыхами маленького темно-розового фонаречка надгробного; мраморный ангел взвивал свои белые крылья с соседней могилы; я помнил романс, — тот, который певала нам этой весной моя мать; а отец, распахнув кабинетик, с порога прислушивался, подпирая рукою очки, а — другой, с разрезалкой, помахивая:

— «Хорошо-с: и слова и мелодия!»

И, засутуляся, шел затвориться.

Слова — неизвестного; музыка — А. С. Челищева, моего друга; и — ученика его; помнились строчки: «Над тихой могилою ангел молчанья стоял…»

Он стоял!

Здесь под ангелом, глядя на вспыхи лампадок, на ряд точно руки подъявших распятий, внимая звененью фарфоровых, бледных венков, я испытывал необъяснимую радость; мой спутник, склонясь локтями в колени, без шапки, твердил в розоватые зори стих Блока, написанный только что, столь мной любимый в те дни:

У забытых могил пробивалась трава17.

Спутник — Л. Д. Семенов; он связан мне с тихой могилой отца.

Леонид Семенов

Явился в день похорон18. Мы с матерью вернулись из монастыря; позвонили: в дверях — худой, загорелый студент с шапкой темных курчавых волос; лицо тощее, острое; усики, помесь румянца с загаром; схватяся за маленький усик и сдвинув густые, нависшие брови, назвался Семеновым: от Мережковских, с письмом; и так близко сидящими карими глазками щупал меня; твердо сжатые, жесткие губы!

Узнавши о смерти отца, он хотел ретироваться, но я задержал; улыбнулся; с насупом уселся; локтями — в колени; и, доброе что-то оспаривая в проявленьи своем, завертевши картуз и глаза опустивши, баском вырокатывал суждения о Мережковских; и встряхивал шапкой каштановых темных волос; он казался бы здоровяком, кабы не худоба.

Наконец поднялся он прощаться; когда подал жаркую свою сухую ладонь, то опять промелькнула улыбка, исчезнув в насупе бровей.

Он ходил ежедневно; и стал моим спутником в ежевечерних прогулках: к могиле отца.

Он углил подбородком, локтями, бровями, заостренным носом, всем тощим и строгим лицом своим; резал сухим, ломким, точно стекло, интеллектом; но сдерживали: петербургская стать и печать общества, в среде которого рос (сын сенатора)19. И казалось, что он — демагог и оратор, углами локтей протолкавшийся к кафедре, чтобы басить, агитировать, распространять убеждения — месиво из черносотенства, славянофильства с народничеством; он выдумывал своих крестьян и царя своего, чтобы скоро разбиться об эти утопии, ратовал против капитализма; дичайшая неразбериха; не то монархист, а не то анархист!

Резко подчеркивал аполитичность мою, опустивши глаза, перетряхивал темной шапкой волос, развеваемых ветром, бросая в даль улицы тощее, перегорелое, с ярким румянцем лицо: он ходил непокрытым, таская часами меня по переулкам и улицам, в роли наставника, руководителя, организатора моих общественных взглядов бил точно углом чемодана, рассудочно взваленного на плечо; а когда я бросал в него резкостями, он хватал меня за руку и начинал улыбаться по-детски, бася:

— «В сущности, — мрачно басил, опуская глаза, перетряхивая темной шапкой волос, развеваемых ветром, — мне очень чужда ваша аполитичность, чужда ваша литературная группа: люблю я замешиваться в толкотню, биться за убеждения, разубеждать, убеждать, а вы держитесь замкнуто; месиво жизни вам

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×