пенсия, — хватит!27 Я думал работать в «Весах»; и рассчитывал чтением лекций кой-что подработать; но лекции мне попечитель, хрипевший над гробом отца, запретил; а «Весы» мне платили копейками28.

Все же мало я думал о хлебе насущном.

Налеты лирических волн меня охватили.

Встав рано, до трех отдавался двум «Критикам» Канта29, приваливаясь на ходу к углу лавочки, чтоб пристрочить примечание; стал хмур; не бывал у соседей; отмалчивался от домашних, шагая под липами или отмахивая километров пятнадцать верхом, колеся надовражным крутым плоскогорьем, господствовавшим над огромными ширями, крышами дальних усадеб, лесками, деревнями, оку не видными, журчавшими на дне водотеков ручьями; только море колеблемой ржи, испещренной летящими пятнами, всплески волны о межу разбиваемых ветром колосьев.

Здесь продумано, писано все, что писал в те года; пло-скогорие — точно крыша мне видного мира; пройди сто шагов по меже, — и все станет приземистым; двадцать шагов к дну оврага — ущелье, где можно махать километрами; все здесь механически как-то отвеивалось; ветер — ткани пространства, летящего времени; небо же — круговороты осей; там ландшафт, топография, взятая в астрономической памяти, скидывали мою строчку: со всех обывательских счетов.

Мне казалось: свою непокрытую голову я поднимал не под кровлю, — в пространство Коперника, где шторка, марево, сорвана, переживая не солнечный час, а скрещение зодиакальных времен; но то не было иллюзией; было жаждою убежать от «Критики» Канта.

После уже я Петрова-Водкина слушал, как он проповедовал свою «науку видеть» и учеников заставлял пережить восход солнца взлетанием грудью навстречу лучам, а закат — упаданьем спиною: назад.

И я — говорил себе: «Это ж мои упражнения в обсерватории тульской!» Там я пережил глубокую волну атмосферы — каскадом.

…Веков струевой водопад, Вечно грустной спадая волной, Не замоет к былому возврат, Навсегда просквозив стариной30.

Возврат, или суточный круг, — просто космографическое ощущенье вселенной; так казалось мне; под отдачей себя природе чувствовалась — та же болезнь сознания, тот, ке раздвои.

Так три месяца прожил, бродя по полям, вылепетывая свои строчки; оброс бородой; бросил шапку носить; стал коричневый весь от прожара; мне казалось, что солнце спалило с меня то моральное и физическое утомление, которыми сказалась Москва; шутка ли: за этот сезон — три смерти близких, государственные экзамены, которые напоминали взятие приступом твердынь: с ничтожными силами. Стоя посреди горбатых равнин и ища забвения, я часами изучал колориты полей; и о них слагал строчки; книгу же стихов назвал «Золото в лазури», «золото» — созревшие нивы; «лазурь» — воздух. Но стихи того времени — жалкий срыв:

Тот же солнечный древний напев, — Как настой, золотой перезвон — Золотых лучезарных дерев В бирюзовый, как зовы, мой сон. Тот же ветер столетий плеснул, Отмелькал ожерельями дней, — Золотистую лапу рванул Леопардовой шкуры моей

[Из стихотворения эпохи «Золота в лазури» в позднейшей редакции31].

Солнечный напев — шум в ушах от напева; никогда позднее лирическая волна так не переполняла меня; все, записанное мной в строках, вышло жалко; лучшие строчки не осадились строками; но можно сказать: ненаписанные строки «Золота в лазури» как бы вошли в меня; и лишь поздней, в правке «фиктивного», мной написанного «Золота в лазури»32, отразились подлинные мои восприятия того лета: полей, воздуха, напёка, шума в ушах; и была какая-то отрава в немоте моей, в неумении сказаться; солнце и одаряло меня, пьяня; но солнечный перепой сказывался ядовито; и было — больно: так больно!

Вы — радуги, вы, мраморы аркад! Ты — водопад пустых великолепий! Не радует благоуханный сад, Когда и в нем как в раскаленном склепе… Над немотой запепеленных лет Заговорив сожженными глазами, Я выкинусь в непереносный свет И изойду, как молньями, слезами. Я — чуть живой, стрелой пронзенный бард — Опламенен тоской неааживною, Как злой, золотоглавый леопард, Оскаленный из золотого зноя

[Тоже поздняя редакция «Золота в лазури»33].

Вне упражнений подобного рода в тень щелкавших, сухих акаций я шел с книгой Канта, застрачивая примечанья, стараясь осилить железный узор, переплет из понятий, чтоб, Канта поймав, на его языке отразить от себя его; сколько раз я проделывал это, как муха из сети паучьей стеная июльской жарой, чтобы лишь в 907 вырваться — в Риккерта, в Риккерте путаясь; только в 913 я из двойных сетей вырвался, чтобы в 915 уже спокойно увидеть, в чем Кантова сила и слабость.

В июле 903 года под формой борьбы с кантианством всосался в него; оно, став атмосферой, меня отравляло, как лирика.

И протекала двойная какая-то жизнь: взвив лирической пены; и — пряжа паучья понятий: в усильях сомкнуть ощутимые ножницы; новые выявились: в ощущеньи задоха от собственной мудрости и в ироническом смехе: над «только поэтом».

Зачем этот воздух лучист! Зачем светозарен… до боли?34

Так «Золото в лазури» — боль бьющейся бабочки: в лапах мохнатых у Канта; рассудочность — боль, что — «поэт»: не мудрец!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×