позволяющей врачевать души97; источник этих недоразумении: севши однажды за письменный стол, написавши на листке «Этапы развития нормальной душевной жизни», я эти этапы себе добросовестно изложил; изложив, излагал «аргонавтам», каждому порознь (излагал и Блоку, и Мережковским). Со мной — соглашались, вероятно, не слушая; но я же был уверен в себе: старшие перехвалили меня; писала же Гиппиус: каждое-де мое выявление «замечательно» (что это хитрая лесть и обычный прием, мне было еще невдомек).

Изложив свои «правила» жизни Н***, я был потрясен эффектом, который произвели в ней они; не говоря прямо, что выбирает меня «учителем жизни», она заставила, в сущности говоря, одно время стать таким.

Теперь — об Н***.

Раздвоенная во всем, больная, истерзанная несчастною жизнью, с отчетливым психопатизмом, она была — грустная, нежная, добрая, способная отдаваться словам, которые вокруг нее раздавались, почти до безумия; она переживала все, что ни напевали ей в уши, с такой яркой силой, что жила исключительно словами других, превратив жизнь в бред и в абракадабру;98 меня охватывало всегда странное впечатление, когда я переступал порог дома ее; мне здесь не было комнаты с пестрой оранжево-коричневатой, в черных крапинах, мебелью; не было ярко-красных рефлексов, бросающих жаркие тени от шелкового абажура; не было и тяжелых драпри, повисающих толстыми складками на дверях, над окнами и отделяющих от всего мира; не было и мягкого, глушащего шаг ковра: вместо комнатной обстановки — повисающие в воздух слова только что бывшего посетителя; коли был Бальмонт, обиход слов у Н*** — обиход слов Бальмонта; коли был тут Койранский, — Койранский кричал каждым креслом; среди всего этого ей чужого — Н***, растерзанная в клочки ей навязанным миром; его она проецировала вокруг себя; если был Батюшков, умиленно чирикая ей о своем «белом лотосе», — ей цвели лотосы; вместо обойных разводов вырастали из обой лепестки; мне всегда сперва приходилось бороться за право ей говорить свое с чужими словами, которыми она была переполнена; позднее я знал, что в Н*** всегда как бы обитало чье-нибудь «я»; смотришь на Н***, и нет Н***, не Н***, а Бальмонт, из нее выговаривающий:

— «Я люблю лепестковую струйность… Люблю лунный лепет… Мои лунные руны…»

Не спрашивая, знаешь уже: сидел тут недавно Бальмонт; и даже кресло, на котором сидел он, — «Бальмонт». Когда же, бывало, от нее уходишь, — опять-таки: нет Н***: стены, кресло, сама она — зеркала, отражающие и преувеличивающие до искажения твои собственные слова; скажешь с горошину, а отразится тебе уж «горошина» огромным шаром, заключающим в себе все вселенные; и ты, засмотревшись в них, кажешься себе самому великаном.

Так и случилось: моя дружба с Н***, переходящая в нежное сочувствие, питала меня утопией о себе как целителе ее души; измученный, перетерзанный выданными себе векселями (преодолеть то и се), — я так нуждался: в утверждении себя твердым и крепким; не видел еще, до чего Н*** утверждала меня нездорово; видя ее одержание чужими словами, я, нуждающийся в назидании, принимался ее назидать и «спасать»: от нее самое; и, получая впечатление, с какой мгновенного быстротой ее излечивают мои правила жизни, ей преподаваемые, уходил с благодарностью к ней за то, что она укрепила во мне доверие к моей «мудрости»; я серьезно вообразил, что одна из моих главных миссий — лечить эту душу, подпадавшую под действие всех случайно на нее дувших ветров.

Она меня незаметно втянула в навязанную ею роль: учителя жизни; и укрепила в иллюзии думать, что я ей необходим, что без меня-де — погибнет она; так заботы о ней начинали незаметно переполнять мои дни, переполненные и так; заходы к ней учащались до почти ежедневного появления; беседы вдвоем удлинялись; казалось: из всех живых существ она одна только правильно понимала меня; она же не понимала, а преувеличенно отражала лишь то, чем я, таясь от себя, хотел себе казаться; но она отражала не меня одного, а — каждого, кто к ней приходил и сидел с ней вдвоем; многие из бывавших у нее в то время, не видя других ее посещающих и назидающих, в наивности полагали: она-де понимает только их; и понимает — единственно, неповторимо, чудесно; вероятно, все удивлялись, что, настроив ее на свой лад, при следующем посещении находили: «лад» был сорван; язык «Брюсова» насмешливо высовывался из нее и дразнил «Белого»; язык же «Белого» вытягивался «Брюсову». Каждый ужасался ее «падению» с высот ей преподанного в провал чуждого мировоззрения; вероятно, иные, привлеченные к ней иллюзией доброго на нее влияния, так же, как и я, осознавали потребность «спасать» эту прекрасную гибнущую в истерике, самоотверженную душу.

Она была и добра, и чутка, и сердечна; но она была слишком отзывчива: и до… преступности восприимчива; выходя из себя на чужих ей словах, она делалась кем угодно, в зависимости от того, что в ней вспыхивало; переживала припадки тоски до душевных корч, до навязчивых бредов, во время которых она готова была схватить револьвер и стрелять в себя, в других, мстя за фикцию ей нанесенного оскорбления; в припадке ужаснейшей истерии она наговаривала на себя, на других небылицы; по природе правдивая, она лгала, как всякая истеричка; и, возводя поклеп на себя и другого, она искренно верила в ложь; и выдавала в искаженном виде своему очередному конфиденту слова всех предшествующих конфидентов; я узнал от нее тайны Бальмонта; Бальмонт, вероятно, — мои; она портила отношения; доводила людей до вызова их друг другом на дуэль; и ее же спасали перессоренные ею друзья, ставшие врагами; она покушалась на самоубийство под действием тяжелого угнетения совести; вокруг нее стояла атмосфера — опасности, гибели, рока.

С ней годами возились, ее спасая: я, Брюсов, сколькие прочие: Батюшков, Соловьев, Эллис, Петровский, Ходасевич, Муни, газетный деятель Я***;99 бедная, бедная, — ее спасти уже нельзя было; не спасатели ей были нужны, а хороший психиатр. Этапы диссоциации ее личности: сперва хоровод из ей ненужных поклонников; потом мечты, потом чахотка, которую залечили; потом — запой; потом — навязчивая идея: ей-де место среди проституток, которых она видела невинными жертвами; под этим всем — ее разрушавшая страсть к морфию.

Кончила самоубийством она100.

Самый облик ее противоречивый и странный: худенькая, небольшого росточку, она производила впечатление угловатой; с узенькими плечами, она казалась тяжеловатой, с дефектом: какая-то квадратная и слишком для росточку большая, тяжелая голова, казавшаяся нелепо построенной; слишком длинная, слишком низкая талия; и слишком короткие для такой талии ноги; то казалась она мешковатой, застывшей; то — юркала, точно ящерка: с неестественной быстротой; она взбивала двумя пуками свои зловещие черные волосы, отчего тяжелая ее голова казалась еще тяжелее и больше; но огромные карие, грустные, удивительные ее глаза проникали в душу сочувственно; и подмывали на откровенность даже и тогда, когда открывалось, что ей верить нельзя; бледное, зеленоватое лицо с огромными кругами под глазами она припудривала; и от напудра оно казалось маской, теряя игру выражений, присущих ему; в обществе она страшно теряла; а в разгаре беседы вдруг сквозь эту пудру проступал нежный румянец; и лицо полнилось выражением; но огромные, чувственно вспученные губы, кровавые от перекраса, кричали с лица неудачною кляксою; улыбнется, — и милое, детское что-то заставляло забыть эти губы; густые широкие ее брови точно грозили кому-то; и черная морщина, перерезавшая лоб, придавала лицу вид спешащей преступницы: пустить себе пулю в лоб; наклонив вперед свою тяжелую, раздутую волосами голову, подтянув к ушам узкие, нервные плечи, в черном платье с небольшим треном и застежкою на спине, шуркая шелком, как ящерка, скользила она в толпе, перепудренная и накрашенная; спрашивали: «Кто это?» Никто б не сказал, что мрачная, напоминающая Эриннию101, женщина, растерянной девочкой, положив под голову руку и голову склонив на подушку дивана, свернувшись комочком, часами мечтает о таком о простом, о хорошем; и готова в такую минуту на подвиг, на жертву.

Но и подвиг и преступление — только очередной бред. Придешь к ней, бывало; в красной, шелковой кофте, среди красных отблесков красного своего абажура из жарких теней, замотает нелепо серьгами, напоминая цыганку; придешь в другой раз: бледная, черноволосая, в черном во всем, она — монашенка; я бы назвал ее Настасьей Филипповной [Героиня романа «Идиот»], если бы не было названия еще более подходящего к ней: тип средневековой истерички, болезнь которой суеверы XVI и XVII столетия называли одержанием, — болезнь, ставшая одно время в Европе XVII века повальной эпидемией, снедала ее; таких, как она, называли «ведьмами».

Я подробно вынужден остановиться на Н***; она — стала музой поэта Валерия Брюсова; вспомните любовную лирику лучшей его книги — «Венка»: половина стихотворений обращена к ней;

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×