Служба кончена, — взапуски с листьями, ветром гонимыми, карими, красными, по переулкам — Жебривому, Брикову, Африкову и Моморову до Табачихинского — к Василисе Сергевне, к профессорше, чтобы узнать поподробней о пёсике Томке, которым забредил профессор Коробкин; узнать, при чем тряпка, которую пес принес в дом; заодно уж за красками: для Пантукана.
Узнала, что тряпкою рот затыкали — профессору: вообразил себя псом.
Дома — мать, Домна Львовна, с пакетиками: для профессора, — одеколон тройной, сладости и репродукций альбом (Микель-Анджело) — Элеонора Леоновна Тителева занесла.
Утром — ветер: порывистый, шаткий; калошики, зонтик — пора; за забор перезубренный, в глубь разметенной Дорожки, с которой завеялись листья; и вот он из веток является, — розово-белый подъезд; над подъездом же, каменные разворохи плюща пропоровши, напучившись тупо, — баранная морда, фасонистый фавн, Николай Николаевич номер второй, — рококовую рожу рвет хохотом, огогого! «Просим, просим: не выпустим!»
Там — два окна; там старик этот пестрый просунулся носом и черной заплатою; там — ее смысл, ее жизнь, ее все!
Вырезаясь из неба, под звездами
Утро.
Какая-то вся осердеченно быстрая; воздух меняла, когда прибирала; очки, разрезалка, флакон, — при руке; свечу — прочь, потому что боялся: жегло, — злое, желтое — жгло.
Все-то линии рук рисовали ему синусоиды; точно крылатая; мысли — звук рун; ей под горло от груди, от радостной арфы, как руруру-ру!
Точно гром!
В белом фартучке сядет при кресле; и глаз свой, то котий, то ланий — к нему; а дежурство отбыв, — появляется снова.
Из вечера мглового месяц — перловый; белясы метлясые травы; а лист — шелестит; окно — настежь; из кресла — Иван, брат, — осетрий свой нос растаращит на месяц ноздрями, пещерами; усом, как граблею, в окна кусается: с лаями; трясоголовый, растрепанный; глаз, как огонь.
Кто-то станет и скажет в окно:
— Дуролопа!
— А вы бы потише.
И — штору опустит; и — слушает бред: —
Раз он, халат расплеснув, лоб утесом поставив, забил разрезалкой по воздуху, громко вылавливая — стишок, собственный:
Серафима Сергевна — рукой за флакон: чувства — дыбом в нем; волосы — дыбом; трет голову; свои седины, протертые одеколоном, в простертые дымы годин, точно в сон, — клонит он.
Появилась с котом:
— Кот, котище!
В колени. Котище — рурычит; катают кота; кот — в ца-рап; а «Иван» — в уверенье, что он кота на голову надевал: вместо шапки; и коту — принялись приучать, чтобы, вытравив старую ассоциацию, новую в память, поставить.
— Вот, — Васенька!
— Очень забавная штука!
И сел, губой шлепнул, — с котом.
Но лукавую шутку подметивши в бреде; она эту шутку выращивала, чтоб отвлечь от страданья; лукавец за шуткою, как из норы, вылезал; и с посапом смотрел, как она представляла — оленя, слона.
Где страданье, как громами, охало, на состраданье переводила страдание.
Повесть страдания — совесть сознания.
Солнцем над тьмою страдания — самосознание: вспыхнуло!
Вспыхнуло из-за спины; круто перевернулся; и — видел: блеск белый живой, электрической лампочки: комната; в ней у окна он стоит, прислонясь, вырезаясь на небе, усеянном звездами; то — отраженье от зеркала.
Вот же он!
Дело ясное
Серый халат с отворотами — стертыми, желтыми? Как? Не на нем? На нем — пестрый, — халат был подарен Нахрай-Харкалевым, профессором и знаменитым ученым, объездившим свет; он приехал из Индии, с белоголовых высот гималайских с мурмолкой малайской; года, нафталином засыпанный, прятался; вынут, надет; а мурмолка — на столике: вместе с футляром очков, с разрезалкою, — вот!
И прошлепал он к зеркалу — глазом вцепиться в квадратец повязки.
— Сто сорок сорок! Почему-с? И — откуда?
Глазную повязку поправил.
Коричневый клок волос — где? Обвисает, как снегом, нестриженым войлоком: видно, не красился.
Как вырос нос? Щека, правая, — всосана ямою, шрам, процарапанный ярко, — вишневого цвета: стекает в усищи, которые выбросились над губами, как грабли над сеном: седины свои ворошить.
— Дело ясное!