покушение не удалось. Лорис-Меликов с достоинством знатного вельможи, снисходящего к болезненно возбужденному писателю, пришедшему за милосердием, стал уверять Гаршина, будто прощение Млодецкого зависит не от него, а от государя, что казнь Млодецкого защищает высшие принципы государства, ибо терроризм нужно пресекать сильной рукой.
Дальнейшие воспоминания по поводу этого свидания разнообразны и противоречивы, однако все сообщения сходятся на том, что Гаршин напряг все свои силы, изыскивая всяческие доводы, пытаясь умолить диктатора пощадить жизнь осужденного. Лорис-Меликов использовал все свои актерские способности, чтобы успокоить взволнованного посетителя, и в конце концов пообещал ему, если не окончательно помиловать Млодецкого, то, по крайней мере, отложить казнь и пересмотреть дело.
Гаршин вернулся домой рано утром в сильнейшем волнении. Обещания Лорис-Меликова он принял с восторгом. Он не сомневался в искренности всемогущего диктатора. Сердце его переполнялось радостью при мысли, что Млодецкий будет спасен и казнь не состоится.
В приподнятом настроении, торопясь и сбиваясь, рассказал он своему другу и соседу по комнате Малышеву о приключениях минувшей ночи, осыпал похвалами Лорис-Меликова и с горячностью доказывал Малышеву, что прощение Млодецкого начинает новую эру в стране — эру всеобщего примирения и всепрощения.
Восторженный и сияющий вышел Гаршин на улицу и направился на Семеновский плац, где должна была состояться казнь Млодецкого, теперь отмененная благодаря его заступничеству.
Приближаясь к площади, он вдруг увидел толпу. Сердце его сжалось ужасным предчувствием. Он приблизился — и сомненья исчезли. На площади казнили Млодецкого…
Расширенными от ужаса глазами глядел Гаршин, как увозили с площади мертвое тело. Потрясение было слишком велико. Гаршин как бы одеревенел. Мысль, что он гнусно обманут, что ласковые, возвышенные речи диктатора оказались лишь пошлой комедией, была нестерпима.
В безумной тоске он целый день без цели метался по улицам. Охрипший, с глазами, налитыми слезами, Гаршин явился под вечер на квартиру, снимаемую группой писателей, среди которых был Глеб Успенский. «Он рассказывал какую-то ужасную историю, — вспоминал Успенский, — но не договаривал, прерывал, плакал и бегал в кухню под кран пить воду и мочить голову», пока кто-то из близких не увез его домой.
Видение казни преследовало Гаршина днем и ночью. Он не находил себе покоя. Больные нервы не выдержали напряжения. Страшная, жестокая действительность сломила хрупкие надежды кроткого и нежного сердца. Впереди маячила мрачная бездна безумия. Гонимый надвигающимся недугом, Гаршин уехал в Москву. Здесь больной писатель вновь в смертельной тоске метался по городу. Временами он увлекался широкими планами, мечтал о поездке по разным местам России, собирался ехать в Болгарию, предполагал издать сборник рассказов под общим названием «Страдания человечества».
Им овладело желание вновь посетить кого-нибудь из сильных мира сего и убедить его в необходимости политики «мира и всепрощения». Он почему-то наметил для этого московского обер-полицмейстера Козлова. Чтобы повидать полицмейстера, Гаршин выбрал также не совсем обычный путь. Однажды вечером он забрался в публичный дом, стал щедро угощать его обитательниц, а когда пришла пора расплачиваться, — отказался платить. Вызвали полицию, составили протокол и странного посетителя отправили на извозчике в участок. По дороге Гаршин выбросил на мостовую имевшиеся при нем двадцать пять рублей.
В участке он стал требовать личного свидания с полицмейстером и в конце концов добился своего. Подробности разговора Гаршина с полицмейстером неизвестны, но, по-видимому, писатель пытался изложить ему те же мысли, что и Лорис-Меликову. Вряд ли бравый полицмейстер что-либо понял из сбивчивых речей полубезумного писателя. Он понял только, что имеет дело не с преступником, а со странным человеком, и отпустил его.
Неожиданно Гаршин уехал из Москвы в Рыбинск, где стоял его полк, получил причитающиеся ему сто рублей подъемных денег и тут же зачем-то истратил их на покупку нового костюма, а бывший на нем костюм подарил коридорному в гостинице.
Из Рыбинска Гаршин вновь вернулся в Москву. Гнетущая тоска все усиливалась. Его старый друг Афанасьев, у которого он жил, не знал, как помочь несчастному гостю. Он проводил с ним все свободное время, старался его развлечь, но все было напрасно.
Гаршин не находил покоя. Внезапно ему захотелось уехать в Харьков, к родным. Может быть, под родным кровом, в окружении близких, ему станет легче?
Чтобы достать денег на билет, пришлось заложить часы и кольцо. Но вместо того, чтобы купить билет, Гаршин истратил деньги на приобретение совершенно ненужных ему вещей. Лишь с помощью Афанасьева он купил билет до Тулы, где рассчитывал получить от матери деньги на дальнейшую дорогу.
Душевная драма Гаршина, его болезненная восприимчивость к страданиям людей, возбужденное состояние и горячность заставляли окружающих думать, что перед ними человек, потерявший рассудок. Но Гаршин испытывает душевные муки совершенно особого свойства, непонятные окружающим. И эта нота взаимного непонимания болезненно звучит в интереснейшем и чрезвычайно важном для понимания натуры Гаршина письме, посланном из Тулы другу его Герду. Письмо было написано в момент, когда многие уже считали Гаршина безумным и расценивали его поступки, как поступки душевнобольного.
«Не знаю, — пишет Гаршин, — вам, может быть, не приходилось в минуту отчаянья, найти правду, к которой я стремился, что было сил всегда, как только начал сознавать и понимать; вам, может быть, не приходилось надевать себе петлю на шею и потом, — что всего страшнее, — снимать ее. Я не знаю, доходили ли вы в острые периоды развития до таких минут, но я верю, да, пожалуй, даже чувствую, пожалуй, и знаю, что не легко далось вам то сравнительное душевное спокойствие, каким вы обладали всегда, когда я знал вас. Володя старше меня на полгода, но жизнь его текла все-таки ровнее, чем моя. Она не давала ему medicamenta heroica, как мне. Этим, и только этим я объясняю то обстоятельство, что даже Володя, который понимает меня с полуслова, почти ничего не понял из моего поведения 15–25 февраля. Он думал даже, что со мною повторяется старая история 1872 года, что я схожу с ума… господи! да поймут ли, наконец, люди, что все болезни происходят от одной и той же причины, которая будет существовать всегда, пока существует невежество! Причина эта — неудовлетворенная потребность. Потребность умственной работы, потребность чувства, физической любви, потребность претерпеть, потребность спать, пить, есть и так далее…»
В период, когда было написано это письмо, когда поведение Гаршина вызывало у окружающих лишь удивление и жалость, он продолжал работать над одним из самых сильных своих и творчески зрелых рассказов. То, что мы теперь знаем как рассказ «Денщик и офицер», было им задумано как первая часть громадной эпопеи «Люди и война». В том же письме Герду, которое приведено выше, Гаршин пишет: «Я никогда за двадцать лет не чувствовал себя так хорошо, как теперь. Работа кипит свободно, легко, без напряжения, без утомления. Я могу всегда начать, всегда остановиться. Это для меня просто новость…»
Так писатель, объявленный окружающими безумным, продолжал работу над рассказом, который, помимо его чисто литературных достоинств, мог бы служить образцом реалистической новеллы. По простоте, логичности и понятности изложения, по остроте и значительности содержания рассказ, безусловно, — одно из лучших произведений этого жанра в русской литературе.
Буржуазные литературоведы и критики, а также некоторые биографы Гаршина, тщательно подбирая и описывая его «нелогичные» с точки зрения «нормального» обывателя поступки в этот период, особенно упирали на фактор «сумасшествия», на тяжелую наследственность, на природное предрасположение к душевной болезни.
Быть может, специалист-психиатр нашел бы «логическое» объяснение «нелогичным» поступкам Гаршина с медицинской точки зрения, наклеив на них латинские названия. Но если поведение Гаршина обдумать глубже, поставить в связь с социальной средой, его окружающей, если представить себе жестокий конфликт между нежной, восприимчивой натурой писателя-гуманиста и мрачной, жестокой и грубей действительностью, то многое в действиях писателя предстанет совсем в другом свете.
Гаршин в описываемый нами период был потрясен казнью Млодецкого и фарисейством Лорис-Меликова. Его слезы, экзальтация, эксцентричные поступки безусловно могли заставить окружающих считать его безумным. Между тем, он по-своему, по-гаршински, был логичен. Он не мог спокойно лицезреть зло, он хотел с ним бороться. Его методы — донкихотские, наивные, но они ему казались единственно возможными и правильными. Его разговор с Лорис-Меликовым и обращение к диктатору с просьбой о помиловании