— Вы меня подбодрили. Я пишу воспоминания… решилась, наконец. В надежде, что меня поймут… хоть кто-то, кого-то сумею очаровать ароматом страшных, но по-своему прекрасных сороковых-пятидесятых… — Старушка дернула подбородком в сторону письменного стола, где лежала зеленая общая тетрадь, а поверх — синяя шариковая ручка. — Взгляните. И честно скажите, интересно читать или нет. Я хочу на вас проверить, поймет ли меня молодежь… Это же так важно — понять!..

Она открыла зеленую тетрадь не на первой странице, а где-то в середине и легонько надавила на мое плечо, чтоб я села к столу.

Читать оказалось легко, почерк был достаточно крупный и ясный. Но я поначалу удивилась, к чему была такая долгая подготовка, если мне предстояло узнать о том, что «… первая немецкая бомба, упавшая на Минск, потрясла меня, тогда молодую артистку местного театра. Вообще, нас всех, мирных жителей, война застала врасплох. Дороги войны стали и моими дорогами. Мне с моей двенадцатилетней доченькой пришлось пробираться к своим через линию фронта. У нас в Ленинграде была родня. Мы спешили туда. Я же не могла даже предположить, что Ленинград станет могилой моей доченьке. Она умрет от голода и болезней. Сейчас это трудно понять, почему дни и ночи проводила в госпитале, помогая выхаживать раненых, а не сидела со своей Нелличкой… Но мне казалось, как и всем, кто был воспитан в преданности идеалам гуманизма. Любви к Отечеству, — нельзя на первый план ставить личное… Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей!»

И вот что дальше, дальше-то! Я уже не читала, а словно глотала слово за словом в спешке и боязни, что кто-то помешает, оторвет, выхватит из рук тетрадку в клеточку: «Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей! Хотя понимаю — не танцзал, богадельня, и все-таки… За каких-то полтора месяца — Мордвинова, Обнорская, Козинцов… Кто следующий? Деточка, что-то в тебе есть такое милое, чистое… Неужели это осталось только на дальних окраинах нашего некогда великого государства? Может быть, я, конечно, ошибаюсь, но почему-то уверена — ты мои откровения мне во вред не употребишь…»

— Никогда! Ни за что! — сказала я вслух.

«Никак, — писала Вера Николаевна, — не могла встать с постели Томочка Мордвинова, пройти к противоположной стене и включить кипятильник! Темная история! Мрак! Ее убили! Ее перед смертью видела Фимочка Обнорская. Проскользнула к ней, когда там никого не было. Она всегда была девочкой с ветерком, веселушка, дегустатор мужчин, но жалостью обделена не была. Она знала, что Тамара больна и лежит. Ее удивляло, что к ней стараются никого не пускать. Объясняют её тяжелым состоянием. Но Фимочка прошла лагеря и улучила момент, когда у Мордвиновой никого не было. Тамара сказала ей кое-что… в сущности, последние слова перед смертью. Возраст их давно примирил. Отдельные вспышки неуемного Томочкиного правдолюбия Фимочка не принимала близко к сердцу. У них было много общих воспоминаний. У них у обеих погибли детки в войну. Они знали лагеря. Они знали и успех у зрителя. Им уже нечего было делить. Фимочка, видимо, сердцем почувствовала, что Томочке надо выговориться, и пришла к ней. Томочка произнесла с трудом странные слова: „Не хочу дарственную! Хочу на свою дачу! Там пионы, флоксы, солнце… У меня сломана нога… Сливкин?.. Боюсь! Врут! Убьют! Помоги! Я без ноги! Сломала!“

Фимочка решила, что это какой-то бред, что Тамара ерунду какую-то порет… Но когда на следующую ночь случился пожар и Тамара погибла… Фима перевозбудилась и решила посекретничать со своей приятельницей-монтажницей, позвонила в Москву, передала той, что говорила ей Мордвинова и про пожар… Я все слышала. Сидела в лоджии и слышала. У нас же теперь у всех окна-двери открыты. Теплынь. Но, видимо, не одна я слышала, а кто-то еще… Иначе же чем объяснить, что в скором времени умирает и вполне жизнедеятельная Серафима Андреевна? Она же только что закончила писать свои мемуары! Триста страниц убористого текста! Она многих тут, и меня в том числе, заразила писательством… Читала нам отрывки. Я несколько раз пыталась прорваться к ней, навестить, но меня не пустили… Сказали, что пока ей трудно общаться, но дело идет на поправку. Когда же она, по сути дела, погибла — распустили слух, будто она даже хвасталась, что убьет Мордвинову за то, что та ей давно ненавистна. Ложь! Выдумка! Тайная и мрачная история! Но как хороши были минуты затишья, когда Ленинград не бомбили! Как хотелось, чтобы эти минуточки длились, и небо не вздрагивало от разрывов, и не рушились дома… Я ещё ничего не рассказала о том, как мы с Томочкой таскали обледенелые ведра с Невы, как стирали кровавые бинты, как пели на два голоса в палатах «Вьется в тесной печурке огонь…» Вообще удивительно было это стремление больных, искалеченных голодающих людей к искусству. Надо было видеть, с каким блеском в глазах все мы, измученные войной, и сестрички, и нянечки, и раненые, слушали по радиотарелке голос незабвенной Ольги Берггольц:

В бомбоубежище, в подвале,Нагие лампочки горят…Быть может, нас сейчас завалит.Кругом о бомбах говорят…Я никогда с такою силой,Как в эту осень, не жила.Я никогда такой красивой,Такой влюбленной не была…

Это — чистая правда. Берггольц сказала её за всех нас, блокадников…»

В дверь постучали и сразу же вошли. Аллочка, чистенькая, свеженькая, улыбчивая, как всегда.

— Ах, и ты, Наташа, здесь…

— Я её задержала… попросила прочесть страничку мемуаров.

От Аллочки не укрылось, что Вера Николаевна захлопнула зеленую тетрадь. Надо было как-то загасить Аллочкин интерес… Я схватила тетрадь со стола, пролистнула и, к счастью, открыла на той самой странице, где Вера Николаевна цитирует Ольгу Берггольц:

— Смотри, Аллочка, тут про Ленинградскую блокаду и стихи такие печальные: «В бомбоубежище, в подвале…»

— Ах, это, — Аллочка улыбнулась лучезарно, пошевелила пальчиками в кармашках белого халатика, произнесла просительно:

— Вера Николаевна! Миленькая! Вы забыли кое-что важное. Большую дату! Крупную!

— Что же? Какую? — старая женщина отпила из чашки травяной настой. Она явно не хотела смотреть на Аллочку.

— Ну как же! Вашему мужу исполняется девяносто три года!

— Да, конечно… только в следующем месяце…

— Правильно! Но Виктор Петрович сказал нам всем готовиться уже сейчас… Он велел спросить, какую картину вашего мужа надо заказывать, чтобы смотреть здесь.

— Я подумаю. Скажите Виктору Петровичу «спасибо».

В дверь опять постучали. Вошла сестра-хозяйка тетя Аня, положила свои крепкие руки поверх высокой груди локтями вверх:

— Верочка Николаевна, милая вы наша, какие цветочки-то ваш супруг особенно любил? Какой букет под его портрет поставить?

— Какие… — старая актриса пожала худыми плечами, острыми даже под мягкостью белой кофточки. — Флоксы. Именно флоксы.

— Но флоксов-то нет, рано ещё им, — сказала тетя Аня. — Надо что в начале июня цветет…

— Ну тогда… Очень любил сирень белую.

— Это можно. Это мы сделаем.

И ещё один стук раздался в дверь. И почти все комнатное, без того невеликое пространство, заняла крупная фигура бородатого искусствоведа-общественника.

— Что я вижу! — воскликнул он. — Сколько прекрасных женщин! Вера Николаевна, Виктор Петрович прислал меня, чтобы спросить, какое фото вашего мужа вы хотите, чтобы висело в комнате отдыха в связи с его юбилеем…

— Я подумаю…

— Подумайте, подумайте, голубушка… Время ещё есть. Но как же оно бежит, несется, проклятое!

— Да, это да, — отозвалась Вера Николаевна. — Остается только удивляться: сколько чего было и прошло…

Откуда ни возьмись — старушка-циркачка в шляпке-цилиндре Ава Пирелли:

— Вообразите! Время несется! Но событий не становится меньше! — она поигрывала стеком с обломанным кончиком: — Вообразите! В Америке устраивают конкурсы крошечных девочек! Их наряжают в платья баснословной цены! Матери сходят с ума! Они рыдают, если малышке отказывают в призе! Я никогда бы не позволила мучить свою Ларочку! Я любила её. Если бы она была жива — подтвердила мои слова. Ей было всего тридцать лет, когда она получила это страшное воспаление от гриппа… Если бы она не умерла,

Вы читаете Игра в «дурочку»
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату