разведчика… Ты решила, что он до тебя совсем ничего не знал про наш Дом? Ошибаешься… За этим Домом давно следили… Ох, как я устала, как устала… Не мое это дело — сыщиком быть. Уговорили… Или ты все ещё мне не веришь?
— Нет, — вырвалось у меня.
— Тогда… — Аллочка порылась в сумочке, вытащила полоску бумаги, протянула мне, — читай…
Я, к своему крайнему ужасу, удивлению, увидела номер домашнего телефона Николая Федоровича, написанным еле-еле заметно тонким серым карандашом.
— Пойди, позвони, спроси у него, если мне не веришь, — Аллочка тяжело, устало вздохнула. — Ох, не девичье это все дело, ох, не девичье…
Я не знала, что и думать, а что предпринять — тем более. В голосе медсестрички звучала такая будничная, убедительная уверенность в ясности ситуации… Мне показалось, что выход вдруг нашелся… Когда Аллочка настойчиво повторила:
— Ну позвони же Николаю Федоровичу! От тебя же не убудет! Корона с головы не упадет!
— Ладно, — сказала я. — Давай позвоню… спрошу, откуда меня знает этот Николай Федорович!
Мне мнилось, что я нашла самый удачный вариант ответа.
Телефон сыскался не сразу. Он прятался на задворках старого трехэтажного дома. Аллочка сама стала набирать номер Николая Федоровича, а когда набрала и услыхала ответ, радостным тоном ответила:
— Да, да, Николай Федорович! Мы обе! Не достанут! Таня все не верит… Дать ей трубку? Держи, Татьяна…
Я взяла теплую, нагретую солнцем трубку:
— Николай Федорович?
— Танечка, конечно же, я, — услыхала знакомый голос. — Очень рад, мой генерал, что вы обе вне зоны опасности. Теперь дело за нами… Как говорится, «наше дело правое — враг будет разбит». Устала? Очень?
— Очень, — вырвалось у меня.
Последнее, что увидела отчетливо, — дверь в подвал, обитая цинком, в ржавых шляпках гвоздей. Телефон примостился поблизости от нее. Эта дверь словно бы поехала на меня, потом понеслась… И прихлопнула. Меня убили. Я это отчетливо поняла, но это знание уже было ни к чему. Как и любое другое… Удар, боль — и ничего больше — ни света, ни тьмы, ни каких-либо, как пишут, непременных пульсирующих обрывков сознания, — ни рая, ни ада, в том числе.
Между прочим, и никакого тоннеля с ярким спасительным светом в конце, как опять же рассказывают о том некоторые счастливцы и счастливицы. Видно, ведающие распределением благ на том свете или в его сенцах почему-то не захотели скрасить мое пребывание там, в запределье. И я поныне не имею желания обижаться. Мало ли, какая была у них причина…
Кстати, теперь, имея опыт, считаю, что изо всех способов исчезновения из жизни — тот, что был применен ко мне, самый классный. Безо всяких проволочек, которые уж непременно вынудят к безумию, к жажде продолжения существования, заставят впадать и раз, и два в отчаяние от одной мысли, что вот-вот сейчас никогда-никогда больше не увидишь вон того листка подорожника в меридианных полосках, и шатающейся по траве сизой тени от клена, а черная крошечная мошка на желтке одуванчика ещё будет жить, а солнце — согревать её и нежить…
Но это потом, потом я задним числом закручусь в вихре сумасшествия, представив себе, что ещё чуть, ещё чуть-чуть, и меня могло не быть на этой привычной земле… Знаете ли, какая это жуть! И я вольно- невольно, до птичьего какого-то крика, сорвавшегося с губ, пожалела всех, всех, всех, кого когда-либо вели убивать. Да простит меня Бог, — но всех-всех-всех, безвинных и виноватых, потому что «жизнь отдать — не поле перейти», потому что а что ещё есть у человека самого дорогого, бесценного кроме? Он сам и есть Жизнь.
Конечно, конечно, я понимаю, что можно пойти на гибель ради какой-то высокой цели, когда от твоего поступка станет лучше другим и прочее… Ради спасения, к примеру, тонущего ребенка… Но я-то говорю о тех случаях, которых в России сегодня считать-не пересчитать, когда один человек вынимает нож… пистолет… гранату и, не дрогнув, убивает другого, то есть ворует у Бога его создание, то есть падает в черную бездну тягчайшего греха и последней степени растления…
Понимаю, после театрализованного, с «партером» для иностранных журналистов, с ликующим криком бандюг и грабителей, расстрела Белого Дома из танковых пушек, размышлять с рыданием о неправедной воле рядового человека-убийцы как-то несерьезно, забавно даже… И тем не менее, тем не менее — не могу удержаться. Потому что я сама побывала в шкуре того, у кого отняли жизнь.
Да, конечно, и после бойни в Чечне, и тысяч погибших в «зонах локальных конфликтов» призывать внимание к себе, к маленькой точечке, если смотреть с самолета, который ещё не набрал высоту, — кому-то и впрямь покажется занятием нелепым, пустопорожним…
И так посмотреть: в силах ли я запугать муками совести, карой Божьей молодых, здоровых, ухватистых мужиков, желающих жить на всю железку, хоть день да мой, и чтоб шампанское лилось Ниагарским водопадом и чтоб в этом самом водопаде купалась, зазывно посмеиваясь и тряся грудками, отборная суперкрасотка?
И все-таки, и все-таки… А вдруг?!
… Но к событиям, к делу. Очнулась я не знаю когда, не знаю где, не знаю почему… Какое- то время вообще не могла сообразить, зачем пришла в себя, если вместо меня — одна звенящая боль в голове… Темень и боль. И вдруг ещё одна — в бедре, короткая… Догадалась: укол… Значит, во всяком случае, не в раю, а если и в аду, то в земном…
Долго-долго боялась открывать глаза. Что увижу? Дыбу? Виселицу? Раскаленную подошву утюга, готового пытать? Все, все варианты измывательства над живой человеческой плотью, попавшие туда с кино-, телеэкранов, из рассказов очевидцев пронеслись в моей голове. И там же, среди этого хаоса ужасов, вопросик: «Кто меня так? Аллочка подставила или её тоже кто-то подставил?» И второй: «Николай Федорович… кто вы? Что значил ваш со мной последний телефонный разговор?»
Рука нащупала, как ни странно, не щербатый пол, а шелковистую гладь покрывала… Да ведь и тело явно не было брошено кое-как на ледяные каменные плиты темницы. Оно лежало на мягком… И наручники отсутствовали. С трудом, кое-как, стараясь обеими руками удержать на весу хрустальный звон в голове — я села и только тогда осмелилась открыть глаза.
Нет, не совсем так. Я ещё вспомнила, чему меня учил Родион Шагалов на курсах по самбо. Хотя я не отличалась упорством, последовательностью в достижении поставленной в понедельник цели, все-таки, кое-чего успела схватить и закрепить, чтобы в случае чего применить наизусть. В те уже далекие благостные дни студенческой жизни, где самая-то напряженка и великие страдания отмечали разве что сессии, — я и предположить не могла, что именно меня могут схватить, полуумертвить, засунуть туда, куда Им надо. Ясное дело, про заложников кому только нынче не известно в России! Даже груднички о том ведают! Но ведь каждый отдельно взятый человек то и дело что отмахивается от этих сведений: «Ну есть такое… Но чтобы со мной? Да не может этого быть!»
И лишь помнится, неутомимый крепыш Родион Шагалов впрямую, доверительно обещал нам, будущим самбистам-журналистам — пропагандистам нравственных начал:
— На тебя… вот на тебя лично.. прется гора мускулов и обещает размазать по полу. Тебе страшно? Ножки в коленках бьет дрожь? Трусики мокрые? Сопля свисла с губы? Не смей! Увидь себя со стороны! Помни: побеждает не тело, а дух. Разъярись в три секунды! На свою трусость! И в бой! И хвать его, сволоча, за… И никаких гвоздей! И хвост морковкой!
Видимо, мой хвост и впрямь встал морковкой. Я открыла глаза. Надо мной наклонилась молодая женщина с белой повязкой вместо рта, словно боялась заразиться от меня ну, положим, гриппом.
— Болит еще? — спросила глухо, сквозь слои марли.
— Болит, — разлепила я губы.
— Тогда ещё один, — она наклонилась. — Не шевели рукой, — и вкатила мне ещё один укол, повернулась и ушла в узкую дверь справа.
Отметила: дверь эта единственная здесь, в небольшой комнате, и окон совсем нет. Подвал? Не подвал? Но на стенах висят присборенные занавеси, полосатые, белые с черным, из плотной материи, от потолка до пола.