разноцветную жизнь! Я могу теперь безо всякой суеты перелистать все её страницы, заново пережить как радостные, так и горестные моменты, вспомнить себя, молодую, в огромной белой шляпе, в бальном шифоне, а следом — в кирзе, ватнике, прожженном у костра…
Ну и что же из того, что болезнь моя прогрессирует? Что я попала волею судьбы в Дом ветеранов, где столько старости в ассортименте? Я ещё могу бродить по ближайшему лесу, нюхать цветы, помнить добро…»
Отчего заплакала? Оттого, что она вдруг написала: «Никогда, никогда…»
«… Я знаю, чего не смогу уже никогда: нажать ногой на лопату и в отрытую ямку, где жирно, сочно блестит добротная земля, приладить луковицу лилии регале… Никогда, никогда не распахну обе створки высокого окна прямо в сирень на своей даче… Никогда, никогда не надену белое воздушное платье и туфли-лодочки на тонком каблуке, чтобы войти, сияя, в зал, где, медля каждым следующим тактом, словно приседая в нерешительности, раздаются первые звуки вальса „Голубой Дунай“… Никогда, никогда никто не позовет меня больше издалека голосом мамы, отца, брата, Георгия: „Томочка! Тамарик!“ Какая уж я Томочка, со вставной челюстью… Это-то все я понимаю, понимаю, но… Оказывается, тело стареет, а душа никак не поспевает за ним, никак…»
А в самом конце из Тютчева:
Вот тут я и залилась. Почему? Потому что потому… вспомнила, каких милых девушек играла эта женщина в фильмах тридцатых, сороковых годов, как великолепна она была в образе Нины Арбениной из лермонтовского «Маскарада»… Чтоб уже никогда, никогда…
И моя бедная мать, сидя там, в комнатенке консьержки, не может не думать так: «Никто-никто, никогда-никогда не позовет меня светлым майским вечером: „Настенька! Пора спать!“ Никогда-никогда я уже не буду шлепать ладошкой по мячу… Никогда-никогда мой лихой, ни на кого не похожий Ванечка не поднимет меня на руки, не расцелует и не бросит, смеясь, в реку… Никогда, никогда…»
И я, я тоже могу уже нанизать на нить ностальгии немало собственных «никогда»…
Разбередила душу умершая.. погибшая актриса. У меня было такое ощущение, что она вот только что сидела здесь, со мной говорила… Чудился запах её духов и шелест её нарядного платья… Мне вспомнилось, что когда-то мой дед, строитель железнодорожных мостов и киноман, сказал взволнованно:
— Настенька, твоя Татьянка очень похожа на Тамару Мордвинову-Табидзе. Глаза, нос… общее выражение…
Что же получается? Правы те, кто во всем видит Божий промысел, а не столкновение случайностей? Недаром я и Мордвинова вдруг нашли друг друга?
… В самом конце васильковой тетради крупным, округлым почерком было написано следующее:
«Марине Васильевне Пиотровской. Милая девочка Марина! Я никогда не видела тебя, но знаю, что ты есть, что бы внучка своего чудесного дедушки Василия Васильевича Пиотровского, которого я никогда- никогда не забуду. В сорок шестом по доносу я была репрессирована и попала в Магаданский лагерь. И там я должна была умереть либо от голода, либо от туберкулеза, либо от того и другого вместе. Он дал мне шанс остаться в живых. Он врачевал в тамошней больничке и взял меня медсестрой. Вот где пригодилась мне моя практика в Ленинградском госпитале во время блокады! Это был поступок! И он, твой добрый-добрый дедушка, остался там, в магаданских снегах, под железным крестом с бирочкой, на которой только номер… А мне он подарил столько лет жизни!
Теперь понятно, почему я все свое имущество завещаю тебе?
Ах, ты хотела бы узнать, почему ни разу не напомнила тебе о себе, не позвала тебя в этот Дом ветеранов? Очень просто, деточка моя: не хочу, чтобы ты увидела меня в жалком состоянии и вдруг да побрезговала или испугалась… Старость и молодость так далеки друг от друга, увы!
Но я надеюсь, что мое завещание пойдет тебе впрок. Заранее знаю, потомки Василия Васильевича не умеют, как и он сам, жить рассудочно, эгоистично и, стало быть, преуспевать, как говорится. Вряд ли, вряд ли… Да поможет тебе Бог! И всем твоим родным и близким людям».
На меня так и пахнуло теплом. Тамара Сергеевна Мордвинова-Табидзе взяла меня в полон. Я почувствовала себя обязанной ей, этой уже несуществующей даме старинного образца, за то хотя бы, что мир после прочтения её записок показался мне разумнее, устойчивее, волшебнее, чем до того.
И если бы не внезапный, ночной звонок Маринки, мне бы, вероятно, довелось ещё какое-то время пребывать в мечтательно-философском, расслабленном состоянии.
Маринка позвонила мне в час ночи, и от этого её звонка опять все зашаталось, заскрипело, заухало по-совиному.
— Тань! Ты только послушай, Тань! Мне только что позвонили. Голос не мужской, не женский, а какой- то средний. Сказал: «Не копай! Сиди, где сидишь! Бери, что дают!»
— И все? — задала я идиотский вопрос
— Все.
— Так вот попросту? Открыто?
— Я слово в слово запомнила.
— То есть грозит… грозят? Это же угроза!
Конечно, мои вопросы были до смешного нелепы. Конечно, я знала из тех же газет, телепередач, что нынешние бандюги всех рангов не стесняются в добывании средств и убивают почем зря…Но одно дело слышать обо всем таком со стороны и совсем другое — когда темнота-чернота подступает к тебе самой, когда угроза нависает над ближайшей подружкой.
И, все-таки, как же оказалась велика моя и Маринкина тоже кондовая вера в то, что убить человека не так-то просто даже и в наше «бандитско-мафиозное время», в то, что настоящие убийцы не будут звонить по телефону и предупреждать. Ну не может, не может происходить все это в открытую! Я так и сказала ей. И она со мной согласилась. Ну хотя бы потому, что мы одни и те же книжки Конан Дойла читали, и Сименона, про Мегрэ. В конце концов решили, что не следует придавать уж очень большого значения ночному звонку. Возможно, это звонил тот самый Сливкин, который заполучил дачку от Мордвиновой при невыясненных сомнительных обстоятельствах за месяц до её гибели и теперь психует. Понимает, что правда вот-вот всплывет. Небось, врет, что в Бразилию уехал.
— Давай спать. Утро вечера мудренее, — сказала я Маринке. — Разберемся! Как Олежек?
— Лучше, температура спала. Вечером навернул целую тарелку тушеной капусты с сосиской.
— Ну и прекрасно. Спи.
— Ладно. Я так устала-а… Павлуха, слава Богу, трезвенький… «розовый период»… Весь вечер Библию читал: «И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их; и вот, все — суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем.»
— Опять депрессия у него?
— Наоборот, как ни странно! Нравится ему знать, что все суета сует, и не суетиться особенно. Это мое предназначение. Ну жалко мне его, выбила жизнь из колеи. А разве его одного? Это я уже так утешаюсь… Ладно, ложусь, завтра мы с тобой, не забыла? — будем вместе с нотариусом открывать квартиру Мордвиновой… Вот чудеса! Мир приключений! Черная магия! И не снилось даже, чем придется заниматься… Пожар, смерть, и мы с тобой входим в обгорелую квартиру…
Не успела ничего ответить. Меня схватили и поставили с ванную прямо в тапках. И ещё включили душ, чтоб я намокла прямо в халате. Такие у братца Митьки шуточки. Ему девятнадцать. Он живет в мире больших волнений в связи с летней сессией, необходимостью совместить её с подработкой в ночной лавчонке или грузчиком в речном порту. Он умеет, воткнув в уши штучки от плеера, учить математику- физику, ходить по улицам, ездить в метро… Я стараюсь даже не намекать ему о каких-то своих сложностях, неприятностях… Пусть живет своей жизнью. Пуст радуется, сколько может. Так я вот рассудила после того, как насмотрелась на вчерашних мальчишек, вернее, на то, что осталось от них после Чечни. Теперь вот ученые дяди по черепам пробуют установить который из них Иванов, а который Сидоров…
Я, было, прилегла и выключила свет, приготовилась спать. Но — не вышло. Может, отчасти и потому, что заныла-загудела сирена на чьей-то потревоженной машине… Пока-пока стихло… Но сон так и не пришел. Вместо него возникло решение — посоветоваться с Одинцовой, Шайбой по-школьному. Почему «Шайба»? уже не помню. Но девочка была и впрямь крепенькая что с виду, что в деле. Жила и училась