его роли в воспитании нового поколения, о его мнениях относительно тех вещей, коих он своим мнением отродясь не касался.
– Вы только представьте, – говорил он грустно, – второе столетие истекает с тех пор, как меня схоронили. И что же? За это время они пропустили столько народу, что голова кругом идет. И заметьте, сударыня, всем вынесли какой-нибудь приговор. Всем. И только мы втроем – Гоголь, я да Федор Михайлович – все эти годы протомились в ожидании. И сами измучились, и надоели всем…
– Как же? – подивилась я. – Как же так? Только трое?
– А кто ж еще? – пожал он плечами.
– Ну-у… – Я замялась. – А вот, скажем, Лев Николаевич…
– Оставьте! – Курчавый человечек брезгливо махнул рукой. – Лев наш Николаевич – зегкало гусской геволюции! – передразнил он очень похоже, – положителен до мозга костей. И как ни злилась на него его Соня, как ни рыскала с жалобами – общественное мнение перевесило. Отдыхает давно, мир его праху.
– Интересно. – Я старалась побороть наваждение и выглядеть иронично. – А если не из литературы? Если вот, скажем, о великих тиранах прошлого…
– Нерон? Ульянов? Джугашвили? Шикльгрубер? – подхватил собеседник тоном приказчика, предлагающего новый товар. – Увольте, матушка, даже говорить не хочу! С тиранами там разговор короткий. Над сколькими при жизни надругался – столько покойников на том свете и отомстит. Сто пятьдесят миллионов каленых прутов в задницу – это вам не… Ах, простите, сударыня, увлекся… – Собеседник стыдливо хихикнул, но глаз был озорной. – О чем это я? – продолжал он, теребя пальцами щеку, словно пытаясь в забытьи подкрутить бакенбарду. – А!.. И вот мы, значит, втроем там засели, да так надолго, что мочи ни у кого уже не было нас терпеть. Это ж мы только в энциклопедиях – классики, а на самом-то деле – народ неспокойный, с выдумкой… В общем, кончилось у Судьи Небесного терпение. И решил он отправить меня обратно к живым. Ненадолго, конечно. Дабы я сам выкарабкался из этого щекотливого положения. Дописал все недописанное, досказал недосказанное – словом, раз и навсегда отбил охоту писать обо мне исследования, публиковать досужие домыслы и не нужные никому толкования. Вот, взгляните…
Толстенная рукопись легла на мои колени. Это была именно рукопись – более пятисот нумерованных страниц, исписанных уже знакомым мне мелким, неровным почерком. «Пушкин Александр Сергеевич. Исповедь» – значилось на первой странице. Листы были широкие, шершавые, странного формата, с большими полями, текст пестрел твердыми знаками, ятями да ижицами. Пятьсот страниц от руки – это уже не походило на розыгрыш. Пятьсот страниц от руки – это черт знает что такое!
– Мне некуда было это снести, – бормотал он, глядя в сторону, – меня везде приняли бы за сумасшедшего. Никаких документов, доказательств… Мне и самому порой кажется, что весь этот полуторавековой кошмар – только бред. И вот я пришел к вам. Мне посоветовали – не важно, кто. Ведь, если я не ошибаюсь, вы служите секретарем господина Кириллова?
Ну как я не догадалась раньше?!
– Вы хотите это издать? – Я ткнула пальцем в рукопись. – Вы хотите, чтоб я отнесла это Кириллову?
– Ну конечно! – воскликнул он радостно. – Конечно, издать!
За время работы секретарем «Независимого издательства Кириллова» я повидала немало просителей. Несмотря на то что я занималась чем угодно, но только не литературными делами, обо мне упорно ходили слухи, что я как раз самый необходимый молодому писателю человек.
Надо, однако, отдать ему должное – столь изобретательного просителя мне еще не приходилось видеть. Какие старания были приложены! Какой роскошный маскарад!.. Но маленький человечек смотрел на меня так доверчиво и так по-детски, что я сжалилась. Пушкин так Пушкин, нынче и не такие псевдонимы придумывают. Обещала показать рукопись кому следует, настаивать на выяснении личности не стала, подарила визитку и распрощалась.
В ту ночь мне не удалось выспаться. Продираясь сквозь дебри чужого почерка, я, фразу за фразой, вычитывала рукопись, досадуя на изыски старорежимной орфографии. Чертов клоун!.. После десятой страницы дело пошло быстрее, и я уже не могла оторваться. К трем часам я покончила с текстом да так и просидела до утра, силясь понять, что же такое я прочитала.
«Русофил ли Пушкин?», «Масон ли Пушкин?», «Христианин ли Пушкин?» – вопрошали названия глав. Глава «Женщины, которых я любил» занимала страниц восемьдесят – список имен да краткие характеристики. Все подавалось с такой непосредственностью, что оставалось только дивиться нахальству автора, осмелившегося писать от лица поэта.
Но главное было в том, что, сколько бы я ни вчитывалась в эти строчки, сколько бы ни вглядывалась, мне не удавалось найти в них ни тени лжи, ни малейшей обмолвки, позволившей бы облегченно вздохнуть, убедившись в рождении очередной литературной мистификации.
«Поэту не должно кричать на всех перекрестках о своих священных правах. За него говорят стихи. Но что делать мне, когда не только любой мой поступок, но каждая строчка, вышедшая из-под моего пера, подвергаются множеству сомнений и толкований? Что делать мне, когда досужий ум неведомого скептика пытается доискаться в моих стихах сокрытого смысла, которого там нет и следа? Что делать мне, когда, по собственному разумению коверкая мои слова, молва приписывает мне те или иные чувства, кои всегда были чужды мне? Одно остается – самому сказать о себе правду».
И далее:
«Не марайте своей совести, господа, не оскверняйте могил, не пытайтесь обратить покойника в свою веру, обернуть своим союзником того, кто ничем уж возразить не сможет. Все, что должен был я сказать при жизни, я сказал. Не ищите сокрытого смысла – его нет. Не делайте меня государственным мужем – я им не был. Не рядите меня в монашью рясу за то лишь, что слишком часто я поминал имя Божье в своих стихах. Писанье было моей радостью и моим недугом. Каждой строчкой служил я одному – Красоте вечной и нетленной, моему единственному Богу».
Я снова и снова перечитывала эти строки, и мне становилось не по себе. Рядом с рукописью валялся распятый том из собрания сочинений, украшенный в качестве иллюстраций факсимиле пушкинских писем последних лет. Убейте меня – я не видела никакой разницы между каракулями врученной мне рукописи и добросовестным оттиском на страничке старого тома. Подделывать почерк, да еще в таком объеме, буковка за буковкой, – зачем?
Ночь была чистая, лунная, серебряно поблескивали лапчатые листья за окном… Мне было страшно.
Понедельник тянулся, как в дурном сне. Я наделала кучу ошибок в важных бумагах, испортила дефицитный бланк, не узнала по телефону собственного шефа… Наконец, когда на мой стол легли чистенькие копии рукописи и аккуратно переписанный компьютером текст, я решилась и, порывшись в записной книжке, набрала давно забытый номер. «Приезжайте, посмотрим», – сказали мне.
Я приехала туда вечером, уже темнело. Дряхлый старик, средней величины светило науки уже в отставке. Ходит с трудом, жалко морщится, прислушиваясь. Нацеливает на собеседника большое желтое ухо. Огромная квартира, огромные шкафы забиты книгами – редкие издания, многие рассыпаются уже – пыль, тлен…
Я выложила на стол пугающе толстый сверток и рядом – папочку с компьютерной распечаткой. Хорошо, что старик не стал ничего спрашивать, а просто предоставил меня самой себе и принялся за чтение. Я не сводила с него глаз.
Прошел час. Другой. Он читал медленно, слегка чему-то усмехался, вздыхая и охая.
– Эх, молодежь, – вымолвил он наконец, откладывая рукопись и вздымая на лоб очки. – И чего только не понапишут! Кто автор-то? – Он глянул на титульный лист и залился памятным смехом – точно собака закашляла. – Пушкин?
Я подобострастно улыбалась.
– Стилизовано неряшливо, лексика не та, синтаксис не тот. – Он укоризненно покачал головой. – Хотя, конечно, интересная работка. Чувствуется, что человек осведомлен. Да… Кое-какие факты, известные только специалистам. Кое-что, насколько я знаю, даже не публиковалось… Но эти измышления о Боге, о поэзии – извините, – он надулся обиженно, – это же полный бред!
Я продолжала глупо улыбаться.
– А почерк! – гнусно хихикнула я. – Почерк-то как подделан, взгляните!
Он потянулся к оригиналу, глянул небрежно, потом еще раз – более внимательно. С неожиданной