просил? Но потом я её пожалел, сам чуть не заплакал. Лучше бы она злилась и кричала, как днём, что у меня нет сердца.
Подойти бы к ней… Но я остался сидеть и, снова отвернувшись, сказал маме:
— Фёдор Григорьевич так Фёдор Григорьевич.
Пусть, раз она так хочет. Только чтобы меня он не трогал, меня не касался. Лучше я буду один жить.
Мама слушала и продолжала плакать.
А я не понимал: чего же теперь всхлипывать — сказал же, что согласен.
4
В школу мама сходила.
Не знаю, о чём они говорили с Верой Петровной, только учительница сказала мне, когда начался первый урок:
— Ты, Савельев, поступил очень нехорошо. Ничто тебя оправдать не может, так и знай! Что же это получится, если каждый из нас станет драться, когда у него плохое настроение? Или я тоже начну вас бить, если вы не станете слушаться? А ведь вы часто не слушаетесь… Что тогда получится, Савельев? Кулаками никому и ничего не докажешь. Нужно уметь сдерживаться.
Я слушал её и сдерживался. Вера Петровна всегда так: если начнёт о чём-нибудь говорить, то говорит долго-долго. Одно и то же любит повторять несколько раз, — это для того, чтобы её слова лучше проникали в наше сознание. Ещё она требует, чтобы все её внимательно слушали, смотрели бы ей прямо в лицо, а не шарили глазами по сторонам.
— Ты слышишь меня, Савельев?
— Слышу, — ответил я.
— Хорошо, что слышишь, но только слушать — этого недостаточно, этого мало, — добавила она. — Тебе надо всерьёз подумать о своём поведении и улучшить его. Я была бы рада, если бы ты извинился перед Костей! Это доказало бы, что ты понял, что ты осознал свою ошибку.
Ну уж нет! Ещё чего!..
С Костей мы не разговаривали. Но и не дрались больше. Он не пришёл, когда я его вызвал: я напрасно ждал за сараем, напрасно мёрз. А через Кристепа он в тот же день мне передал, что не может драться — ему нельзя как председателю совета отряда… Не хочет — и не надо. Значит, я победил!.. А лучше бы честно признал, что боится.
Но что Костя!.. Не до Кости мне было.
О н стал жить у нас, переехал со всеми вещами. Одну большую медвежью шкуру повесили на стенку возле маминой тахты, а другую расстелили на полу. Мама жалела, что шкура на полу будет пачкаться и тереться, а он пообещал ещё одного медведя убить, когда понадобится. Ружьё его — двустволку — повесили над тахтой, под самым потолком: я не мог до него дотянуться, даже когда подставлял стул, а на стул табуретку. И патроны спрятали в нижний ящик шкафа, а ящик заперли на ключ — нарочно врезали туда замок.
Не очень-то мне нравилось теперь возвращаться домой после школы. Зато утром я его мало видел. Он уходил на работу, когда я ещё спал или делал вид, что сплю. В пять часов он уже дома, а я — на уроках! Хорошо, что наш класс занимается во вторую смену. Боюсь, как бы не перевели в первую с третьей четверти, иногда так делают. Я к нему, когда мы всё же встречаемся, вообще стараюсь не обращаться, а если приходится, то не называю ни «дядя Федя», ни как-нибудь иначе.
Уроки я стал делать больше по вечерам, чтобы можно было сидеть за своим столиком и молчать, не оборачиваться к ним.
Мама — та даже удивляться начала, с чего это я сделался таким прилежным. Эх, сказать бы ей с чего!..
Однажды я вечером пришёл из школы, а они сидят и пьют чай. Мама встала, налила мне в тарелку супу с мясом и картошкой, нарезала хлеба. Потом уселась напротив и принялась расспрашивать: не дрался ли я опять с Костей, не поймал ли новую двойку, не ругала ли меня Вера Петровна. Я ел суп и отвечал ей «да», «нет», а подробно, как раньше, не рассказывал.
Пока я ел, Фёдор Григорьевич поднялся из-за стола и хотел пойти в сарайчик, принести дров, чтобы затопить печку. Уже по два раза приходится топить, вечером обязательно, иначе холодно в комнате по утрам: одеваешься, а зубы стучат.
Мама увидела, что он пошёл к двери, и не дала ему выйти — загородила дорогу.
— Ты куда раздетый? — сказала она строго, как мне иногда говорит. — Сейчас же надень телогрейку, иначе я тебя никуда не выпущу!
Как она может его выпустить или не выпустить, когда он в десять раз сильнее её? Но Фёдор Григорьевич послушался — надел телогрейку, а мама поднялась на цыпочки и нахлобучила ему шапку. И только после этого дала пройти.
Он скоро вернулся с большой охапкой, грохнул швырок около печки и стал её растапливать. Пригодилась сухая кора, которую мы подобрали и посушили в духовке.
В печке загудело пламя, ярко светились оранжевым светом дырочки, что проделаны в чугунной дверце для тяги.
Маме нужно было уходить: сегодня она в самом деле дежурила в ночь.
— Перед сном, Женя, выпей молока, — сказала она. — Я оставлю на плите в кастрюле.
И она собралась выйти в сени: молоко у нас там хранится, в кладовке. Здесь оно зимой замёрзшее — твёрдые белые круги. Как растопишь один такой круг, получается целый литр. Мама сразу привозит двенадцать — пятнадцать кругов, чтобы хватило надолго.
Она уже пошла к двери, но теперь Фёдор Григорьевич стал перед ней.
— А ты?.. Ты куда? — спросил он. — Оденься…
— Так я же на минутку! — попробовала мама защищаться. — И не во двор, не в сарайчик, а только в кладовку…
— Всё равно!
Он сгрёб её в охапку, надел телогрейку. Под руку ему попалась моя шапка на гвозде, и он надвинул её маме на самый лоб.
— Вот теперь можешь, иди, пожалуйста, — сказал он и подтолкнул её к двери.
Балуются, как маленькие, честное слово!..
Позднее, уходя уже совсем, она мне сказала:
— Долго чтобы не читать, понятно?.. Федя, ты просто отбери у него в десять книгу.
— А мне сегодня нечего читать, — ответил я. — Буду с вечера делать уроки. Арифметику, русский и рисование…
— Какой изумительно прилежный мальчик! — сказала она.
— И прилежный! А ты лицо закутай как следует. Не знаешь, вечером всегда холоднее. Отмёрзнет нос, и будет он у тебя красный и распухнет.
Я позволил ей себя поцеловать, и они ушли. Фёдор Григорьевич провожал её до больницы, чтоб ей не страшно было в темноте. А я положил на своём столике задачник, раскрыл тетрадь и решил полежать на медвежьей шкуре, на полу, пока его нет. Надо же после уроков и отдохнуть, нельзя же всё время заниматься, заниматься, это даже вредно, сама Вера Петровна так говорит.
Я гладил тёмно-бурую шерсть и тихонько рычал… Был бы Кристеп, мы бы с ним поиграли в медведя и охотника, поборолись бы — кто кого, ведь иногда с медведем приходится схватываться врукопашную. Но Кристепа не было. Спиридон Иннокентьевич, как узнал про его двойку, велел заниматься поодиночке. Задачи мне не у кого было списывать — приходилось самому над ними сидеть, и на уроки у меня уходило больше времени.
Играть сейчас одному мне не хотелось, и я дёрнул напоследок шкуру и поднялся. Открыл дверцу в печке — не прогорели ли дрова. Нет, не прогорели… Но поленья стали гораздо тоньше, они потрескивали и