сыпали золотистые искры.
Топить печку — хорошо, только если дрова не сырые. И пока Фёдор Григорьевич ходил провожать, я сбегал во двор, в сарайчик, и притащил несколько больших поленьев. За это время огонь немного приутих. А когда я натолкал туда свежих дров, он спрятался и притаился внизу. Полизал красную кору, полизал белую древесину и снова запрыгал, завыл: у-у-у-у-у… Поленья трещали и плакали — смола с них капала, и капли вспыхивали, когда попадали в огонь.
Чугунная плита наверху раскалилась, стала малинового цвета. Я один раз плюнул на неё, так только зашипело и сразу ничего не стало…
Сидеть у печки было невозможно. Я отодвинулся и смотрел, как горят дрова, слушал, как гудит пламя. Сидеть бы так и не ходить никуда… Надоело!.. Вера Петровна не даёт мне покоя с этой арифметикой! Объяснит в классе, как решать, и обращается сейчас же ко мне: «Скажи, Савельев, ты понял?.. Может быть, ещё раз объяснить? Вот слушай, пожалуйста, повнимательнее…» И для меня одного повторяет всё с самого начала, как будто я уж совсем тупой! Это кому хочешь станет обидно.
Костя Макаров передал мне через Борю Кругликова, что, если я не исправлюсь, они меня как неисправимого двоечника станут обсуждать на совете отряда. Ишь ты, это я перед Костей должен держать ответ! Ему одному назло мне захотелось лучше всех знать арифметику, соображать быстрее всех!
Фёдор Григорьевич долго не возвращался. Здесь до больницы не так-то уж близко. Я рукавом закрыл дверцу в печке и сел к своему столику: мне захотелось почему-то посмотреть ту самую несчастную задачу…
А им, должно быть, весело было в лесу: отцу, сыну и дочери… Они, должно быть, все вместе пошли за грибами в выходной день с утра. Взяли с собой варёных яиц, хлеба, огурцов, чтобы провести там целый день. И отцу не было скучно с ребятами: он шутил, разговаривал с ними… Я представил себе, как мальчик и его сестрёнка бежали впереди, старались первыми посрывать все грибы. А отец в высоких сапогах шагал себе сзади. И замечал все те грибные места, которые они второпях пропускали… Потому-то и собирал больше всех и посмеивался над ними, когда под вечер, на закате, они возвращались домой по лесной тропинке вдоль ручья.
Я прочёл ещё раз задачу и стал соображать…
Сын, наверное, был постарше сестрёнки, повнимательнее, попроворнее. То-то они с отцом, если два их лукошка вместе ссыпать, больше нашли — 175 грибов. И вдруг… Это же так просто! Какой же я дурак, что раньше не додумался! Стоял у доски и хлопал глазами. Вот как надо рассуждать… Всего-то втроём они собрали 200. Наверное, дождь накануне прошёл. Та-ак… Хорошо… Часто им приходилось нагибаться. Спины болели на следующий день… Отец и сын — 175, а сын и дочь — 96… Ну правильно, так оно и должно быть. От 200 отнимем 175 и сразу узнаем, сколько эта малышка собрала, девчонка с игрушечным лукошком. 25 грибов — вот сколько! Ну, а дальше всё пустяки… И чего я там раньше не понимал?!
Тут я сам такую задачу придумал: Кристеп, Костя Макаров и я набили 200 патронов. Кристеп и я — 175 патронов, а я и Костя — 96. Кристеп же всё-таки быстрее меня управляется. Сколько патронов набил каждый из нас — вот что спрашивается в задаче. И я теперь сколько хочешь таких могу решить!
В сенях заскрипели обледенелые доски. Пришёл Фёдор Григорьевич. Я хотел ему задать свою задачу: пусть-ка попробует с нею справиться!
Но он на меня не взглянул, а улыбался сам себе. Он, по-моему, вообще ничего и никого перед собой не видел.
Не взглянул — и не надо. Я сел рисовать в альбоме. Мне хотелось почернее нарисовать дым из трубы на пароходе, который встретился нам, когда мы плыли по Лене. Огромный плот, который он тащил за собой, я потом бы нарисовал другим карандашом — коричневым. Я давил, давил на дым, и чёрный грифель сломался.
Это было хуже всего! Когда у меня ломается карандаш, мама мне чинит его. Я сам тоже умею лезвием от безопасной бритвы. Только какое же оно безопасное: я всегда режу себе пальцы, да и некрасиво затачиваю, как будто кто-то грыз кончик карандаша зубами.
Как же теперь, раз мамы нет дома? Я сказал, не поворачиваясь к нему:
— У меня карандаш чёрный сломался… А без него дым как надо не получится.
Он встал с тахты, подошёл ко мне и хотел было взять карандаш и бритву, но передумал:
— Я бы, конечно, поточил — пустяк дело, но лучше самому. Вот как бы ты выкрутился, если бы меня не было дома и мамы нет. Правда, хорошо, когда всё сам?
— Угу, — ответил я.
Я, кажется, ко всему на свете должен привыкать, если всех слушать: маму, Веру Петровну, нашу старшую пионервожатую и просто вожатую… А теперь вот ещё и он! Не будь его, я бы сейчас пошёл к Кристепу — времени ещё мало, спать не скоро ложиться. Но ведь надо, чтобы он разрешил… А к нему не хотелось обращаться. Я делал вид, что читаю. Но в книге ни одной буквы не видел — все строчки сливались. Ничего не мог бы сказать, про что там написано, если бы у меня спросил кто-нибудь.
Но никто не спрашивал.
Дрова в печке прогорели, перестали шуметь, и в комнате было совсем тихо.
На следующее утро Кристеп прибежал ко мне пораньше.
— Наступает сезон… — сказал он. — Сегодня в тайгу отец уходит… В двенадцать часов. Уже оленей с пастбищ пригнали, сейчас во дворе райпо охотники нагружают нарты. Пойдёшь туда со мной, пойдёшь провожать?
— А то как же! Спрашиваешь! Только давай, Кристеп, побудем пока у меня, — предложил я. — Если рано пойдём в райпо, замёрзнем, до конца не сможем там быть. Как?
— Побудем, — согласился он. — Время есть!
Я молчал, Кристеп молчал. Он был совсем не такой, как всегда, он был как семиклассник или восьмиклассник. На всю ведь зиму уходит отец в тайгу, на промысел. Кто без него расскажет про всякие случаи на охоте, про повадки разных зверей, про то, как они воспитывают детёнышей?.. Спиридон Иннокентьевич не отец мне, но я и то жалел, что настал день, когда приходится его провожать. Правда, интересно посмотреть оленей — я их никогда не видел. Но лучше бы Спиридон Иннокентьевич не уходил. Или уходил бы, но ненадолго. Кристеп рассказывал: отец много раз собирался перейти охотиться на ближние участки. Но, когда зима наступает, не может остаться — уходит в дальнюю тайгу.
Так мы сидели и не знали, о чём говорить, чего придумать. Взрослые, когда волнуются или когда у них плохое настроение, они закуривают. Наверное, помогает, раз все так делают. На полке у Фёдора Григорьевича лежали пачки табаку, ещё было несколько коробочек с сигаретами, среди них и начатые. Взять две штуки — разве он заметит? А мне тоже, не только Кристепу, было не очень-то весело в последние дни.
Я предложил ему — давай покурим, и он согласился. Он сказал, что и отец вчера вечером, сегодня утром, до своего ухода, не выпускал изо рта трубку, часто набивал её свежим табаком.
На коробочках была нарисована тройка лошадей, которая скачет прямо на нас. И на самих сигаретах, на тонкой бумажке, такая же тройка, точь-в-точь, только маленькая. А на кончике плотная золотая бумага, для того чтобы табак не лез в рот.
Я дал Кристепу прикурить, сам прикурил от той же спички, чуть пальцы не обжёг. Два синих облачка поплыли по комнате, потом смешались в одно и растаяли. А мы продолжали пускать дым. Во рту было горько, щипало язык. Но я не мог бросить сигарету, потому что Кристеп не бросал… Наконец-то огненные червячки, которые суетились в сером табачном пепле, доползли до пальцев. Окурки мы сунули в печку, в золу. Еле-еле отвернули задвижку на дверце, — это Фёдор Григорьевич так крепко завинтил её накануне, когда прогорели все дрова.
Хоть и покурили, а веселее не стало, даже наоборот — меня немножко затошнило. И у Кристепа лицо позеленело. Он вскочил и сказал:
— Чего, чего сидим?! Идём в райпо! Если замёрзнем, там побегаем во дворе, поборемся, жарко станет! Отец пойдёт, и мы с ним на нартах до горы!
Я тоже вскочил:
— А давай, Кристеп, лыжи с собой возьмём? Обратно с горы на лыжах…
— Хорошо, — кивнул он. — На лыжах у нас ребята только сейчас ходят. Потом, до самого месяца