Сейчас он почти исчез — практики не хватает, но остались приятные воспоминания.
— Знаете, он появляется снова, и когда соперник меньше всего этого ждет, уж поверьте мне!
Гредзински почувствовал, как странная расслабленность растекается по всему телу, и, заглянув в этот момент в свою рюмку, обнаружил, что она пуста. Что-то вроде просвета в постоянно облачном небе, каким оно всегда было над ним. Гредзински не был несчастен, но его естественным состоянием было беспокойство. Давным-давно он привык к тому, что каждое утро по дороге на работу его поджидает чудовищный монстр тревоги, которого может успокоить только лихорадочная деятельность, и то ненадолго. Каждый день Николя старался отыграть у своей тревоги хоть пару минут, чтобы насладиться ими перед сном. Но сегодня вечером ему казалось, что он находится именно там, где ему хочется, и настоящее его вполне устраивало, и запотевшая рюмка ледяной водки сделала свое дело. Он сам удивился, когда заказал вторую, и обещал себе растянуть ее, насколько возможно. Дальше — больше: произнесенные им слова принадлежали именно ему, его мысль не встретила никаких помех на своем пути, и то, о чем рассказывал Блен, вызвало у него странное воспоминание.
— Эта история о пяти секундах счастья, в ней есть нечто прекрасное и трагическое одновременно, так я лучше понял этот удар. Я пережил нечто подобное, когда мне было лет двадцать пять. Я снимал квартиру на пару с учительницей музыки, и чаще всего — слава тебе, господи! — она давала уроки, пока меня не было. Ее пианино было центром всего — нашей гостиной, наших разговоров, нашего времяпрепровождения, потому что мы организовывали его вокруг инструмента. Временами я его ненавидел, а иногда — вот ведь парадокс! — ревновал к ученикам, которые прикасались к нему. Даже самые никудышные из них могли извлечь из него что-то, а я нет. Я был бездарен.
— Зачем сражаться с пианино, если оно вас так раздражает?
— Видимо, чтобы надругаться над ним.
— …В каком смысле?
— Самому сыграть на нем что-нибудь — худшая месть, которую я только мог придумать. Играть, никогда не учившись, не отличая ля от ре. Идеальное преступление. Я попросил свою соседку выучить со мной какое-нибудь произведение — показать, на какие клавиши нажимать и как ставить пальцы. Технически это возможно, главное — терпение.
— И что за произведение?
— Вот тут-то и начались проблемы. Я метил высоко, и моя приятельница испробовала все аргументы, чтобы меня отговорить, но я не отступил. «Лунный свет» Дебюсси.
Видимо, Тьери это название ничего не говорило, и Николя напел первые такты. Продолжили они хором.
— Несмотря ни на что, моя учительница вдохновилась трудностью задачи и обучила меня «Лунному свету». И в конце концов мне удалось — через несколько месяцев я уже играл «Лунный свет» Дебюсси.
— Как настоящий пианист?
— Конечно, нет, она меня сразу предупредила. Естественно, подражая, я мог сойти за настоящего музыканта, но мне всегда не хватало главного: сердца, души рояля, чутья, которое может дать только классическое обучение, страсти к музыке, слияния с инструментом.
— Ну вот, в двадцать лет особо делать нечего, кроме как поражать своих знакомых. Наверное, вам это удалось пару раз.
— Не больше, но каждый раз я переживал нечто потрясающее. Я играл этот «Лунный свет», напустив на себя мрачность, но эта музыка настолько красива, что она зажигалась своей собственной магией, и в конце концов между фразами проскальзывал настоящий Дебюсси. Мне кричали браво, мне улыбались юные девушки, и несколько минут я чувствовал себя кем-то другим.
Последние слова повисли в воздухе и резонировали еще несколько минут. Бар постепенно заполнялся народом, те, что шли ужинать, освобождали места тем, кто уже поел, и этот смутный гул заставил помолчать Тьери и Николя.
— Что тут скажешь… Мы были молоды.
На Тьери накатила неожиданная ностальгия, и он заказал Jack Daniel's, напомнивший ему поездку в Нью-Йорк. Николя терпеливо растягивал водку, как сам себе и обещал, но это стоило ему больших усилий — много раз он чуть не опрокинул ее залпом, как Блен, просто чтобы посмотреть, к чему приведет его опьянение. Он переживал, не зная того, первые главы романа с алкоголем, состоящего обычно из двух частей — сначала отдаешься на волю ударов молнии, а потом стараешься продлить этот эффект как можно дольше.
— Мне тридцать девять лет, — сказал Тьери.
— А мне две недели назад исполнилось сорок. Мы можем считаться еще немного… молодыми?
— Наверное, да, но период обучения закончился. Если принять, что средняя продолжительность жизни мужчины — семьдесят пять лет, нам осталось прожить вторую — и может быть, лучшую, кто знает? — половину. Но за первую мы стали теми, кто мы есть.
— Вы только что сказали, что наш выбор необратим.
— Мы всегда знали, что не станем ни Панаттой, ни Альфредом Бренделем.[1] За эти годы мы создали себя, и у нас, возможно, есть еще тридцать лет, чтобы проверить, насколько это было удачно. Но никогда мы не станем кем-нибудь другим.
Это прозвучало как приговор. Они чокнулись за эту уверенность.
— А впрочем, зачем становиться кем-то другим, вести жизнь кого-то другого? — продолжал Гредзински. — Переживать неудачи и радоваться успехам кого-то другого? То, что мы стали самими собой, уже говорит о том, что выбор был не так уж плох. Кем бы вы хотели быть?
Тьери повернулся и обвел бар широким жестом.
— Например, вот тем мужиком, рядом с ним сидит красотка и пьет «Маргариту»?
— Что-то подсказывает мне, что у этого парня непростая жизнь.
— Вы бы не хотели стать барменом?
— Я всегда избегал работы на публике.
— Или самим папой?
— Говорю же вам, никакой публики.
— Художником, чьи картины выставляются в «Бобуре»?
— Надо подумать.
— А что скажете о наемном убийце?
— ?..
— Или просто вашим соседом по лестничной площадке?
— Никем из них, разве что самим собой, — подвел итог Николя. — Самим собой, о котором я мечтаю, тем, кем у меня никогда не хватало смелости стать.
И неожиданно почувствовал какую-то тоску.
Играя и из любопытства они рассказывали об этом другом — таком близком и таком недостижимом. Тьери виделось, что он носит такую-то одежду и работает тем-то, Николя рассказал жизненные принципы и некоторые недостатки своего двойника. Оба развлекались тем, что описали обычный день своего другого я, час за часом, в мельчайших подробностях, которые их самих взволновали. Настолько, что через два часа за стойкой их уже сидело четверо. Рюмки сменяли одна другую до той необратимой точки, когда уже и мысль о том, чтобы их пересчитать, кажется неприличной.
— Наш разговор дошел до абсурда, — заметил Николя. — Борг никогда не станет Коннорсом, и наоборот.
— Я не люблю себя настолько, чтобы желать остаться собой любой ценой, — сказал Блен. — Те тридцать лет, что мне остались, я хотел бы прожить в шкуре кого-нибудь другого.
— У меня нет привычки — может, мы просто немного перебрали?
— Только от нас зависит поиск этого другого. Чем мы рискуем?
Покорный Гредзински уже давно похоронил свою тревогу в пустыне и теперь отплясывал на ее могиле. Он искал единственный ответ, казавшийся ему логичным:
— …Потеряться по дороге.
— Хорошее начало.
И они снова чокнулись под скептическим взглядом бармена, который — время было позднее — ничего