Секундой позже он добавляет:
— Итальянские железнодорожники собираются начать расследование.
Расследование… Наверняка хочет меня припугнуть после того, что объявил.
— Они быстро выяснят, с какого поезда он упал, вы услышите об этом в Париже, по возвращении. После этого несчастного случая я могу устроить вам массу неприятностей. Отдайте мне Латура, для вас же будет лучше.
Отвращение… Отвращение, если я попытаюсь представить отрезанную руку… отвращение к этому мерзавцу, что говорит со мной. Ему ведь плевать, что один из его людей умер, лишь бы эта смерть сгодилась ему на что-нибудь.
Я ничего не говорю. Чувствуя, как сжимаются мои внутренности, я смотрю на редеющий поток пассажиров. Он нервничает.
— Во что вы впутываетесь и чего ради? В конце концов, если у вас есть веская причина, я готов ее обсудить!
Чуть поколебавшись, я открываю рот:
— Если я и занялся тем, кого вы ищите, то только потому, что ваш американец не сумел этого сделать. В Лозанне я ничего лучшего и не желал, кроме как избавиться от вашего Латура, да контролеры помешали. А если я «спровадил», как вы выразились, того, второго, то лишь потому, что он угрожал мне оружием. Я ему ничего не делал, он хотел запрыгнуть в поезд на ходу… Теперь, если желаете узнать, где находится тот, кого вы ищете, слетайте обратно в Брешию. Я предложил ему на выбор: или уладить дело с контролерами, или сойти с поезда. И я заранее знал, что он выберет.
— Вы лжете. Латур здесь, где-то неподалеку, и я без него не уйду. Вам-то какое дело до всего этого?
— Никакого. Абсолютно никакого. Ищите где хотите, обшарьте вокзал и окрестности, хоть всю Венецию разбейте на квадратики, меня это не касается. Латур в Брешии, а хуже всего то, что он наверняка попытается связаться с вами. Он ведь достаточно взрослый, верно?
Последняя гроздь пассажиров направляется к выходу. Среди них Беттина. Я тоже к ним присоединился, как только заметил ее. Брандебург и бровью не повел — схватить меня сейчас ему все равно невозможно. Не вынимая рук из карманов своего пальто, он бросает последнюю фразу:
— По возвращении в Париж встреч у вас будет больше, чем надо. Еще увидимся.
Беттина только что прошла мимо. Она идет слишком быстро, и я тоже ускоряю шаг. Даже со спины заметно, что она зла на весь белый свет. Она вступает в Венецию не с той ноги, ее первое впечатление будет омрачено, а первое воспоминание останется незабываемо печальным. И это досадно, потому что она даже не подозревает, что ждет ее снаружи сразу по выходе с вокзала. Я вовсе не романтического склада и не цепенею от безупречности линий какой-нибудь полуразвалившейся стены, нет, но я видел достаточно пар глаз в момент выхода в город, чтобы суметь прочесть там кое-что. Нечто такое, что встречаешь нечасто. Венеция-Санта Лючия напоминает все прочие итальянские вокзалы — фашистская прямолинейность и черный мрамор. Но едва ставишь ногу на верхнюю ступеньку лестницы, ведущей на улицу, как получаешь первую эстетическую оплеуху: панорама Большого канала, пересеченного белым мостом, ведущим к базилике, причальные сваи, раскрашенные голубыми спиралями, так что напоминают гигантские леденцы, швартующийся vaporetto. Бульвару Дидро у Лионского вокзала предстоит сделать еще одно усилие. Быть может, м-ль Бис сожгла еще не весь свой эмоциональный запас? Быть может, ее первое свидание еще не пропало?
Свидание…
Я еще не осмеливаюсь заговорить с ней, она не заметила меня на перроне. Неподалеку проезжает тележка уборщиков, Ришар сидит рядом с водителем, Жан-Шарль наверняка на дне одной из прицепных вагонеток.
Беттина останавливается перед обменным пунктом, колеблется немного: тут очередь, нет, еще успеется. Внимание, сейчас решительный момент, чтобы проверить, сохранился ли у нее интерес к внешнему миру, и если да, то я, быть может, рискну запечатлеться на сетчатке ее глаза, где-нибудь в самом уголке.
Ничего. Она вошла в Венецию, как в метро, бросив всего один взгляд на указательную табличку, я даже не успел разглядеть, какую именно.
А в общем-то мне радоваться надо, а не жаловаться, что ей не хватило желания, или смелости, или силы, чтобы устроить нам истерический припадок в присутствии полиции, писать заявление, давать показания. Но как только ей полегчает немного, в голове у нее обязательно засвербит один вопрос: как все это могло случиться в поезде, битком набитом людьми и мундирами? Никогда она не найдет ответа. Я сам его до сих пор ищу.
В Венеции я только это и знаю — выход на сцену, пережитый раз тридцать. Но очарование длится всего пять-десять секунд, а дальше думаешь только об одном: поскорей добраться до того номера на втором этаже, в конце коридора, в гостинице Милио. Чтобы заполучить его, надо прийти первым, и все это по той простой причине, что там есть душ и отдельный санузел. Остальным придется пользоваться общими удобствами в коридоре, воюя за место с немецкими туристами, свежими, отдохнувшими и неспособными понять, что душ для нас предмет первейшей необходимости. Затем скользнуть под одеяло только ради удовольствия разобрать постель и вытянуться на четверть часика, без особой надежды сразу уснуть. Только чтобы очистить глаза белизной простыней. Часто мы устраиваемся по двое в одной кровати, все зависит от сезона. Особенно в Риме. В Венеции нет сезонов, там всегда полно, так что мы с Ришаром пользуемся умывальником по очереди. В постели я курю, осматриваю свои шмотки, висящие на вешалке, выворачиваю содержимое карманов в пепельницу и любуюсь небольшой картиной над столом, изображающей рыбацкий баркас и в нем двух подыхающих рыбин неопределенно-желтого цвета. Входит горничная, всегда по ошибке, и начинает кудахтать, видя одного из нас в кальсонах, а другого голышом, выходящего из душа. Молчаливых, словно недавно поссорившаяся парочка. Стоит ей войти, как Ришар подливает масла в огонь, бросая мне по-итальянски: «Сокровище мое, ты же пудру не смыл!»
Терпеть не могу эту старую каргу: ради куска мыла или сухого полотенца вечно приходится бегать за ней по этажам. Единственное преимущество гостиницы «Листа-ди-Спанья» в том, что она расположена в пятнадцати метрах от вокзала. Мне понадобилось довольно много времени, прежде чем я понял, что это название улицы, так же как Калле или Рива. А сегодня утром я бы и трех лишних шагов не сделал.
С трудом карабкаюсь вверх по лестнице, что ведет к приемной стойке. За стойкой дочь старой карги, женщина-пантера, которая на две головы выше меня. Она пристально смотрит на нас своими косыми глазами, голубыми и до странности притягательными.
— Siete stanco?
Устали? Немного. Она всегда спрашивает. Я подозреваю, что начхать ей на это с высокой колокольни, но в учтивости ей, по крайней мере, не откажешь. Затем настает черед пары- другой бесполезных вопросов: да, мы всего лишь трое проводников, да, мы съедем сегодня же вечером, как обычно, да, вот мое железнодорожное удостоверение, спасибо. Будто она всего этого уже наизусть не знает.
— Е vostro amico, rimane fin'a quando?
Надолго ли останется мой друг?.. Меня подмывает сказать ей, что соня вовсе мне не друг, но сейчас не время. Дня на два-три, говорю я, чтобы ее успокоить. Тут всегда можно договориться, чтобы пристроить приятелей или невест проводников. Порой они и скидку делают, но редко. Подумать только, я даже Катю никогда сюда не приводил, а какой-то дурацкий соня этим воспользуется.
Ришар уже лишил постель невинности. Курит, задрав нос кверху.
— Душ принял? — спрашиваю я.
— Нет.
— Где он?
— Заяц твой? Косая ему «шкаф» подсунула, на третьем, пятнадцать тысяч лир за ночь. Самая дешевая комнатенка во всей Венеции. Он тут надолго?
— Не знаю. Его видел кто-нибудь?
— Вряд ли.
— Хочешь объяснений?
— Да. Прими только душ сначала.
Хорошая мысль. Потом я завалюсь, голый, чистый, до самого вечера. Уже одно раздевание доставляет настоящее удовольствие. Мне кажется, будто я чищу луковицу. Руки потеряли ловкость и с трудом вылезают из рукавов; чтобы снять ботинки, приходится сесть.
— А твоя партия в карты?
— Время еще есть. Надо сперва химчистку найти.
— А у Эрика какая комната? С маленькой кроватью?
— ? Ты это нарочно, что ли? У него же сейчас Ба-ба.
— Извини.
Я закрываю глаза, чтобы лучше прочувствовать ласку горячей воды. Целое облако блаженства наполняет мои туловище и плечи, рассудок отключается, я постепенно увеличиваю силу напора и подставляю под струи затылок. Ничто больше не заставит меня выйти из-под этого душа, кроме моего поезда в 18.50.
— Эй, ты думаешь, бак безразмерный? Оставь мне хоть немного горячей воды.
Он занимает мое место среди пара, и внезапно мне становится холодно. Я как-то забыл про зиму, про январь, про чуть теплые батареи и про полное отсутствие в этой пещере махровых полотенец. Ни малейшего желания бегать ради них за старухой. Обойдусь полотенцем для рук, висящим на краю раковины. Мои плечи дрожат и сердятся на меня, я ныряю в постель и сворачиваюсь клубком под своим одеялом.
— О, проклятье, до чего хорошо… Антуан?
— Здесь я. Прячусь.
— Лежи где лежишь, только скажи мне все-таки, кто он такой?
Если бы я прислушался к себе, я бы выдал ему все, словно долгую злобную отрыжку, не упуская ни одной подробности, как делаю это по привычке с Катей, даже когда ничего не произошло.
Я лежу, зарывшись в постель, мое дыхание согрело наконец комок тряпья, в котором я нашел убежище.
***
Почему я солгал? Быть может, желание поведать об этой ночи сплошных обломов уже не так свербило во мне? Видимо, из-за убежденности, что никакими словами невозможно передать безумие событий, но главное — из-за смутного чувства, что все это принадлежит только мне. Что это ни с кем нельзя делить. Это не то что вбить в чью-то заурядную башку тысячу досадных пустяков, с которыми сталкиваешься в рейсе. Даже для Кати, этого преданного существа, влюбленного, внимательного, такое было бы чересчур. Никто не скажет мне, что делать с соней, никто не был на моем посту в среду двадцать первого января, в двести двадцать третьем поезде, в девяносто шестом вагоне. Именно это и хотел сказать убийца нынче ночью. Они не забудут… Уж я-то знаю, как легко разыскать проводника: достаточно маленькой жалобы в компанию, достаточно навести справки среди моих коллег, выдав себя за моего друга. Найдутся тысячи способов, чтобы выяснить, кто был той ночью в девяносто шестом вагоне двести двадцать третьего поезда. Брандебург с его фальшивым джентльменством и глухими угрозами наверняка сумеет узнать мое имя. Я как бабочка, пришпиленная в витрине энтомолога.
Ришар теперь думает, что соня — мой друг детства, подавшийся в бега. Не знаю, поверил ли он мне. Впрочем, как можно верить типу, который выдумывает себе липового друга,