— Без кирпичей было лучше.
— А мне нравится про кирпичи. «Кирпич сжечь нельзя. И уморить голодом нельзя». Хорошо звучит. Ритмично.
— Это тот старшина, который на мину наступил?
— Да. Бедняга. Ладно, ну их, эти кирпичи. Честное слово, львенок, мы не умрем. Сами убьем несколько фашистов — и найдем эти клятые яйца. Во мне течет цыганская кровь. Я умею предсказывать будущее.
— Нет у тебя никакой цыганской крови.
— И я напрошусь на свадьбу к капитанской дочке.
— Ха… Да ты влюбился.
— Точно. Я по-настоящему влюблен в эту девушку. Вполне возможно, что она глупая стерва, но я ее люблю. Хочу на ней жениться. Пусть она ни слова мне не скажет. Пусть не готовит. Пусть даже мне детей не рожает. Пусть только катается голая на коньках по Неве — мне больше ничего не надо. А я рот открою и буду снизу смотреть, как она кружится.
На пару секунд я забыл о страхе. Но это быстро кончилось. Уже не помню, когда я в последний раз не боялся, но той ночью страх был невыносим, любая возможность вселяла ужас. Я мог опозориться, забиться в угол, пока Коля будет драться с фашистами… Только на сей раз он точно погибнет. А вдруг будет больно? Вон как Зою пытали: когда зубья пилы вгрызаются в тело, рвут кожу, мышцы, кости. И наконец, я просто возьму и умру. Я никогда не понимал тех, кто утверждал, будто больше всего страшится выступать на людях, боится пауков или еще каких-нибудь мелких кошмаров. Как вообще можно бояться чего-то больше смерти? От всего остального можно сбежать. Парализованный может читать Диккенса; окончательно сбрендившему является нелепейшая красота.
Я услышал шорох и поднял голову. Коля свесился с верхнего яруса кровати и смотрел на меня вверх тормашками. Светлые волосы свисали засаленными прядями. Смотрел он так, словно беспокоился за меня, — и мне сразу захотелось плакать. Единственный, кто знает, как мне сейчас страшно, единственный, кто знает, что я вообще до сих пор жив, но могу сегодня умереть, — хвастливый дезертир, с которым я познакомился три дня назад, чужак, казацкое отродье, мой последний друг.
— Это тебя взбодрит, — сказал он, сбросив вниз колоду карт.
На вид вроде обычных — пока я их не перевернул. На каждой был снимок — разные женщины, некоторые голые, кое-кто в кружевных корсетах и поясах с подвязками. Тяжелые груди вываливались из подставленных чашечками ладоней, а губы перед фотокамерой были слегка приоткрыты.
— Я думал, мне для этого у тебя в шахматы выиграть надо.
— Ты с ними полегче давай, полегче. Уголки не помни. Они аж из Марселя.
Коля смотрел, как я перебираю снимки, и улыбался, если на каком-нибудь я застревал.
— А эти девушки тебе как, а? Четыре красотки. Ты же понимаешь, я надеюсь, что завтра мы будем героями? Они гроздьями на нас вешаться будут. Ты какую себе хочешь?
— Мы завтра покойниками будем.
— Истинно реку я тебе, друг мой, истинно — прекрати эти разговоры.
— Ну мне, наверно, маленькая нравится. С пухлыми руками.
— Галочка? Нормально. На телятю смахивает, а так ничего. Я понимаю.
Он затих, пока я разглядывал женщину без блузки, в бриджах для верховой езды и с хлыстом.
— Слушай, дай мне честное слово — завтра поговоришь со своей телятей. Не сбегай сразу, не робей, как ты обычно делаешь. Я серьезно, Лев. Ты ей нравишься. Я видел, как она на тебя смотрела.
Я точно знал — на меня Галина не смотрела. Она смотрела на Колю — все они с него глаз не сводили, ему это было прекрасно известно.
— А как же рассчитанное пренебрежение? Сам же говорил, так написано в «Дворовой псине»: покорить женщину можно только…
— Есть разница: не обращать на женщину внимания — или охмурять. Охмурять ее надо тайной. Ей хочется, чтоб ты за нею шел, а ты петли вьешь вокруг. В половой любви — то же самое. Любители скидывают портки и суют, как рыбу острогой бьют. А человек талантливый знает, главное — раздразнить, походить кругами, то поближе, то подальше.
— Вот эта ничего, — сказал я, показав ему карточку с женщиной в костюме тореадора. На ней были только красный плащ и берет.
— Это у меня любимая, да. В твоем возрасте я, на нее глядя, носков на двадцать надрочил.
— А в «Пионерской правде» писали, что онанизм подрывает революционный дух.
— Не сомневаюсь. Но как сказал Прудон…
Я так и не узнал, что говорил Прудон. Прервав Колю на полуслове, о кастрюлю дважды лязгнул латунный половник. Мы подскочили на матрасах.
— Раненько они, — прошептал Коля.
— Всего двое.
— Скверную ночь они выбрали для путешествий налегке. — Едва Коля это вымолвил, половник ударил в кастрюлю еще раз — и два, и три, и четыре.
— Шестеро, — прошептал я.
Коля скинул ноги с верхней койки и бесшумно опустился на пол. Пистолет уже был у него в руке. Коля задул свечу и прищурился, глядя в окно. Однако оно выходило на зады, и видно ничего не было. Хлопнула дверца машины.
— Делаем так, — сказал он тихо и спокойно. — Пока ждем. Пускай расслабятся, согреются, выпьют. А когда разденутся, если повезет, оружия у них под рукой не будет. Запомни, они не драться сюда пришли. Они пришли веселиться, отдыхать, девочками наслаждаться. Слышишь меня? У нас преимущество.
Я кивнул. Что бы он мне сейчас ни говорил, арифметика не складывалась. Немцев шестеро, а нас двое. Девушки разве станут нам помогать? Ради Зои они и пальцем не шевельнули — но что они могли сделать ради Зои? Фрицев шестеро, патронов в «Токареве» — восемь. Я надеялся, Коля стреляет метко. Через все мое тело бежал электрический страх, от него подергивались мышцы и пересохло во рту. Сна — ни в одном глазу, словно в тот миг в сельском домике под Березовкой по-настоящему и началась моя жизнь, а все, что случилось раньше, было тяжким, неспокойным сном. Все чувства необычайно обострились; в этот миг напряжения я знал все, что мне нужно было знать. Я слышал хруст сапог по насту. Ноздри мне щекотал дым хвои из очага — ее жгли по старинке, чтобы в доме приятно пахло.
От винтовочного выстрела мы оба вздрогнули. Замерли в темноте: что происходит? Через несколько секунд раздалось еще несколько одиночных выстрелов. Немцы закричали в панике, перебивая друг друга. Коля рванулся к двери. Я хотел было его остановить: у нас же был план, и план был — ждать, — но не хотелось оставаться одному, пока снаружи стреляют, а немцы орут свои уродские команды.
Мы выбежали в большую комнату и сразу растянулись на полу — пробив окно, над нами прожужжала пуля. Все девушки тоже лежали, прикрывая руками лица, чтоб не задело осколками стекла.
Я уже полгода жил на войне, но в настоящем бою еще не бывал. А сейчас даже не знал, кто с кем воюет. Снаружи грубо кашляли автоматы. Винтовочные выстрелы вроде бы доносились издали, возможно — из лесу. В каменные стены дома лупили пули.
Коля подполз к Ларе и встряхнул ее:
— Кто в них стреляет?
— Не знаю.
Снаружи завелась машина. Захлопали дверцы, взвыл мотор — автомобиль резко рванул с места по снегу. Винтовки захлопали чаще, выстрелы сливались, пули лязгали по металлу — по камню они били совсем не так.
Коля приподнялся и на корточках переполз поближе к двери, держа голову ниже линии подоконников. Я пополз за ним. У двери мы оба встали на колени, и Коля в последний раз проверил пистолет. Я вытащил нож из ножен на лодыжке. Я понимал, что выгляжу глупо — так мальчишка держит отцовскую опасную бритву. Коля ухмыльнулся; мне показалось, он вот-вот расхохочется мне в лицо. Странно, успел подумать я. Вот я в настоящем бою, а слежу за собственными мыслями, не хочу глупо выглядеть с этим ножом, раз все воюют винтовками и автоматами. Сознаю, что сознаю. И даже сейчас, когда кругом свирепыми шершнями жужжат пули, мозг у меня болтает и не затыкается.