есть источник всей его неисчерпаемой радости.

Считается, не без основания, что «Мещанин во дворянстве» принадлежит к наименее отделанным и к наиболее условным из больших пьес Мольера. Но именно здесь выступает в особом свете то, о чем я говорю. Вся фабула, все положения пьесы схематичны, а к концу берет верх чисто театральная вычура, «балаганщина», уводящая в мир самой нелепой фантастики. Но вот к этому моменту правда, заключенная не столько в самой пьесе, сколько в выведенных в ней персонажах, успевает убедить зрителя, внушить к себе такое доверие, что эту «чепуху» мы склонны принять за нечто правдоподобное. В этом лучше всего и проявляется сила пленения мольеровского гения. В «Мещанине» автор, как бы расшалившись, бравирует зрителя и испытывает на нем свою силу внушения. И, действительно, в зрителе умолкают его критические, контролирующие способности, и он становится жертвой наваждения, но жертвой счастливой и благодарной — ибо нет высшего удовольствия, как то, которое испытываешь от «удачной» смеси сна и яви, правдоподобия и сказочности.

Вот и ответ на вопрос «как следует ставить Мольера». Самое важное в постановке и его, и Гольдони, и Гоголя — в создании «атмосферы правдоподобия», а лучшим средством для этого на сцене является не реальность «обстоятельств времени и места», не историческая точность (хотя и это все не мешает на своем месте), но тон, живая игра актеров, а, в свою очередь, главное средство для получения той подлинности тона — это то, что Станиславский окрестил словом «переживание». Надо, чтоб актеры верили в то, что они изображают, чтоб они перевоплощались, чтоб в их общении на сцене получалась абсолютная иллюзия непосредственности, и если только все это достигнуто, то задача решена — пьесу можно играть, хотя бы в современных костюмах и без декораций. Над этим-то я в работе с артистами больше всего и стараюсь, как тогда, когда ставлю «Петрушку» или «Пиковую даму», так тем паче тогда, когда ставлю Гольдони или своего любимого «правдолюбца» Мольера. При этой работе, а также в начальном замысле всего плана работы, художник Бенуа вынужден уступать режиссеру Бенуа, и эти уступки обходятся не без внутренних драм, о которых, однако, не интересно распространяться.

Еще два слова о работе «художника Бенуа» — о внешней стороне спектакля и, в частности, о декорации. Быть может, и найдут, что «гротический» зал (в центре декорации был грот — отсюда «гротический»), в котором происходит действие, слишком роскошен для такого «простого буржуа», как господин Журден. Но в том-то и дело, что героем пьесы выставлен не простой мелкий лавочник, а богатейший парвеню, дерзающий мечтать о том, чтоб выдать свою дочь за маркиза, устраивающий в честь обожаемой дамы великолепные пиры, концерты, балеты и фейерверки, дарящий ей бриллиант огромной ценности. Только с таким экземпляром и стоило возиться Мольеру, и такую карикатуру стоило показать великолепному двору короля-солнца.

Наконец, тем смешнее становятся претензии г. Журдена, чем больше возможностей разыгрывать барина дают ему его деньги и, в то же время, чем менее это ему удается, потому что по всей своей культуре он к этому не подготовлен. А затем, если бы даже не было всех этих резонов, я в бы все же имел право создать в виде сценического фона для действия «Мещанина» какую-то парафразу версальской пышности, ибо эта комедия есть — более чем все другие, — спектакль, ибо Мольер, бичуя смешные стороны своих сограждан, в то же время был здесь озабочен и тем, чтоб зрелище получилось бы особенно нарядным и блестящим.

«Мещанин» вовсе не то же самое, что «Мнимый больной», где сторона быта более выступает, где правдоподобие обыденности входит в самое задание представления. В моей постановке «Мнимого больного» в Московском Художественном театре я и мог увлечься картиной жизни мелкой буржуазии Франции XVII века, что особенно пришлось по вкусу моим тогдашним сотрудникам и в чем даже мы местами перешли границы художественности в мольеровском понимании. Насколько же мне удалось на сей раз остаться в этих границах — судить не мне.

Вторник, 10 апреля

Отправил письмо Юрьеву Ю.М.

«Дорогой Юрий Михайлович!

После того, что произошло сегодня, у меня уже не остается сомнений насчет субботы. Нас ожидает скандал, и ответственность за него падает на нас обоих, в большей мере на меня, ибо кто мне поверит, если дефекты своей работы я буду объяснять всякими независимыми от меня обстоятельствами. Что же Вы глядели, как же Вы позволили — спросят меня друзья с огорчением, а враги со злорадством, и мне нечего будет им ответить. Вы мне, пожалуй, напомнили о том, что «есть Бог в театре». И авось он еще раз вывезет, как уже не раз вывозил! Ну а вдруг этот Бог пожелает на сей раз нас наказать за неподобающее отношение к делу и за измену нашим же принципам? С нас он имел бы право взыскать строже, чем с кого- либо, ибо мы до сих пор утверждали, что останемся, несмотря ни на что, верными своим идеалам!

Впрочем, все это лирика, а вот и дело! Надо во что бы то ни стало спасти положение, а это значит, необходимо отложить спектакль, дабы получить нужное количество репетиций. А может, их нужно иметь две на прохождение (без костюмов и декораций) всей пьесы вчистую, со всеми церемониями — музыкой, балетами (чего ни разу еще не было).

Нужна одна репетиция для толкового просмотра декораций, освещения их (иллюминации в 5 акте, фонтан), гримов и костюмов. Нужны две репетиции генеральные, но отстоящие одна от другой на расстояние, по крайней мере, дня, дабы можно было бы произвести те или иные поправки, вторая бы шла в характере прелюдий. Требование последней — это минимум, а его никак и не уложить в оставшиеся дни текущей недели. Если, по мнению каких-то специалистов нашего времени, оказалось бы невозможно отменить спектакль, то в таком случае мне лично нечего больше приходить в театр. Если же меня дисциплинарно можно было заставить это сделать (я человек, и очень ответственный, и боюсь всяких полицейских мер), но такой привод был бы только издевательством надо мной, ибо я действительно при создавшихся условиях обречен беспомощно взирать на то, как попирается мое художественное детище!

Хочется думать, что Вы питаете ко мне достаточно доверия, чувствуете, что подвергаете меня подобной пытке и что Вы из уважения к моим художествам, к имени, можете спасти мои работы от этого позора, который неминуемо постигнет, если не отложить их публичное выявление до настоящего момента зрелости.

Надеюсь, Юрий Михайлович, Вы оцените ситуацию и найдете возможность, чтобы я смог довести спектакль до надлежащих кондиций».

Вторник, 24 апреля

Троупянскому Я.А.

«Многоуважаемый Яков Абрамович!

Мне ужасно совестно, что Вы несколько раз посылали ко мне за моими экспонатами для выставки в Академии художеств. Недоразумение вызвано тем, что выставляться я не собираюсь ни на одной из каких- либо выставок. Я выбыл из состава пишущих картины художников. Меня, как вы знаете, заняли музей, театры, а выставлять те поскребыши, которые у меня в папках, мне не позволяет забота о моем добром имени, особенно в наши дни, когда целая свора бешеных собак только того и ждет, чтобы вцепиться в ненавистных мирискусников».

Четверг, 26 апреля

Шесть часов вечера в ожидании Добужинских, которых мы ждем в виду их отъезда за границу (послезавтра) на прощальный обед.

На дворе ясно, солнечно, верх противоположного дома мягко позолочен солнцем, низ — в сизой тени, на панелях и на мостовой немало снега, который вчера утром выпал, снова на днях добавился, но успел за эти два дня, несмотря на стужу и блеклое солнце, стаять.

Из кухни тянется чудесный запах жареных рябчиков — самое дешевое ныне из всех народных блюд (рябчик стоит восемь лимонов). В соседней столовой мой внук Татан в розовом костюмчике, стоя на коленях на полу, рисует на бумаге, положенной на скамейку. Издали слышны голоса моей жены и двух наших

Вы читаете Дневник. 1918-1924
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату