мои, должно быть, беспокоятся. Дочь не заснет, пока я не подержу ее за руку.
— Ваша… дочь?
Заметив, что он страшно побледнел и даже пошатнулся, словно от удара, Лаура поняла, что причинила ему боль, и от этого испытала даже какое-то злорадство. Ведь как она томилась по нему все эти четыре года! Пришел его черед, и она решила ни за что на свете не разубеждать его в истинности сказанного.
Но, пораженный, он все-таки не сдался и, когда Лаура собралась шагнуть за порог, встал перед ней, загораживая дорогу. Его ореховые глаза приобрели желтоватый оттенок, и ясно было, что он сдерживался лишь огромным усилием воли:
— Прежде чем уйдешь отсюда, ты мне скажешь, кто отец ребенка!
Он сцепил пальцы за спиной, иначе слишком велико было бы искушение схватить ее за руки и бросить на кровать. Но она надменно произнесла, передернув плечом:
— Как вы вульгарны! Я не обязана перед вами отчитываться! Дайте пройти!
— Сначала поговорим. Так кто он?
— Вы об этом никогда не узнаете! Убирайтесь к своей жене и оставьте меня в покое. Женившись на Мишель, вы навек потеряли право задавать мне вопросы…
Взгляды их скрестились, пылая огнем. Но все-таки Батц первым отвел глаза.
— Сколько лет вашей дочери? — спросил он уже без всякого гнева.
— В июне исполнилось три.
— Три года…
Лаура поняла, что он производил подсчеты в уме. И вскоре сделал неутешительный вывод:
— Так, значит, едва выскочив из моих объятий, буквально через несколько недель вы сошлись с другим! Какой ужас! Разве что вас взяли силой?
Надежда, прозвучавшая в его голосе, окончательно вывела Лауру из себя:
— А вы бы предпочли, чтобы кто-то взял меня силой, не так ли? Чтобы я пережила ужас, стыд и позор, страдала бы, но вас это устроило бы больше, ведь вашей мужской гордости тогда не был бы нанесен урон! Но нет, мой дорогой, меня никто не принуждал, и рождение Элизабет было для меня благословенным. Слышите? Благословенным! Подарок свыше!
Она почти кричала. Жан глубоко вздохнул, покачав головой, словно никак не мог отгадать трудную загадку, и, не глядя на Лауру, отошел к окну. Отодвинув занавески, он всматривался в ночь. Свет фонаря осветил слезы на его лице.
— Нам и правда больше не о чем говорить, — глухо произнес он, — и прошу извинить, что задержал. Портье вызовет вам экипаж…
Уже на пороге Лаура в замешательстве остановилась и взглянула на него… Прижавшись лбом к стеклу, он стоял неподвижно. Она поняла, что он не повернется к ней, что будет так стоять, пока фонари ее экипажа не скроются в темноте. Ей вдруг очень захотелось подбежать к нему и рассказать всю правду! Желание это было необыкновенно острым, почти непреодолимым. Видеть, как плачет этот железный человек, было выше ее сил. И все стало бы прекрасным! Он бы схватил ее в объятия, и жар страсти опалил бы их снова, согревая сердца. Она снова почувствовала бы прикосновения его губ, рук, гладила бы его кожу… Искушение было таким сильным, что она, опершись о косяк, даже прикрыла глаза. Но ведь она связана клятвой… И еще: между ними стояла Мишель. Безжалостная память снова напомнила Лауре горькие картины: как висла она у него на руке, а потом, стоя на коленях, обнимала его за ноги и глядела при этом как на свою добычу. Все, хватит! Больше не будет ничего! Ничего! Да, так даже лучше.
Она потихоньку притворила за собой дверь, словно навек отгородилась от любимого мужчины и этой теплой комнаты, где еще витал аромат их любви. Как будто захлопнула книгу. И стала спускаться по лестнице…
Возвращаясь в фиакре на улицу Бак, Лаура смотрела по сторонам и удивлялась: ну что за лихорадка бушевала в Париже в столь поздний час? Особенно оживленно было в Пале-Ройяле. Щеголи и щеголихи сновали туда-сюда, собирались в воркующие группки, громко смеялись, входили и выходили из дверей кафе. Совсем недавно прибывшая в Париж экс-мисс Адамс еще не оправилась от шока, произведенного новой модой, которая в кантоне Арговия не интересовала решительно никого. А здесь, в Париже, ее повергли в изумление прозрачные туники, гораздо более напоминающие кокетливое нижнее белье, нежели одежду порядочной женщины. Эти наряды с разрезами до самой талии — а талией считалось место под грудью — открывали посторонним взорам увешанные драгоценностями ноги. Корсажа не было и в помине, щедро оголялись плечи и грудь. По сути дела, эти одеяния были не чем иным, как открытым призывом к насилию, ведь женщины показывались на людях почти нагишом, слегка драпируя свое тело в прозрачный газ, муслин и тюль. Волосы теперь стригли коротко и укладывали их на греческий или римский манер: образцом для подражания была античность. И если некоторых дам их природная грация и красота тела спасали от насмешек, то над мужчинами смеялись в полный голос. А они теперь носили одежды квадратного кроя, цвет которых напоминал, как говорили, парижскую грязь или же бутылочное стекло, и, казалось, просто плавали в них. Панталоны ниспадали на икры и, скручиваясь, достигали чулок в широкую бело-голубую полоску, которые собирались в сборки над башмаками. Их головы обрамляли длинные волосы, беспорядочно спадающие на лицо, которое практически невозможно было рассмотреть из-за чрезвычайно широких галстуков. То, что еще оставалось на виду, прикрывали гигантские двурогие шляпы. Эту моду можно было бы назвать «невероятной», вернее «невеоятной», поскольку звук «р» был изгнан из лексикона современных парижан…
Экипаж с трудом пробирался мимо особенно возбужденной группы. Лаура высунулась и спросила у кучера, что послужило причиной такого столпотворения.
— Да ведь какое событие-то! Говорят, сам Бонапарт нынче утром без шума и пыли явился в Париж из Египта. Давно пора ему навести порядок в этом бедламе Директории!
— А где он остановился?
— Да у жены, на улице Шантерен![86]
— Ах да, и правда…
Вернувшись в Париж, Лаура сразу стала интересоваться судьбой Питу и Жюли Тальма. О первом она так ничего и не узнала, пока Батц не рассказал ей о его высылке, а о второй ей поведал хозяин отеля Демар. После развода Жюли переехала на улицу Матиньон к своей подруге мадам де Кондорсе. Сердце ее было разбито, она никого не принимала, и Лаура не осмелилась наведаться к ней.
— Но если он поселился на улице Шантерен, так почему все эти люди здесь, а не перед его домом?
— Да ведь еще никто ничего толком не знает… Да и полиция улицу перекрыла…
На самом деле Бонапарт вернулся в Париж в шесть часов утра 16 октября 1799 года, или 24 вандемьера восьмого года, переживая одни из самых тяжелых дней в своей жизни. Уже зная о неверности Жозефины, он застал в доме только мать и братьев, а те не преминули подлить масла в огонь. Самой обвиняемой дома не оказалось: она выехала навстречу супругу. Но, к сожалению, Жозефина искала его на Бургундской дороге, тогда как он возвращался по Бурбонской. Вообразив, что она сбежала с любовником Ипполитом Шарлем, оскорбленный муж отдал приказание собрать вещи неверной жены и выставить их к портье.
Он, как и Лаура, в горестные моменты начинал входить в раж.
А гнев молодой женщины все рос по мере того, как фиакр продвигался по Парижу, пересекая Сену по Королевскому мосту и приближаясь к улице Бак. Ее раздражение достигло апогея, когда экипаж остановился у элегантного отеля Университета, на углу одноименной улицы. Перед дверью озабоченно вышагивал Жуан. Когда фиакр остановился, он бросился к дверце, чтобы помочь Лауре выйти, но она оттолкнула его протянутую руку. Никогда еще ее черные глаза не пылали таким гневом!
— Уплатите кучеру и следуйте за мной, — приказала она. — Нам есть о чем поговорить…
И скрылась за дверью отеля. Все это произошло так быстро, что Жуан и слова вымолвить не успел. В коридоре своего этажа Лаура увидела Бину, которая бегала взад-вперед, качая на руках Элизабет.
— Ох, мадам! Ну, наконец-то! — с облегчением вскрикнула она. — Никак не уложу. Не лежится ей в кроватке…
— Прости, Бина, меня очень задержали, — пояснила Лаура, беря девочку на руки. Та протянула