которые с каждым днем тают. Через всю комнату идет из печки труба и уходит в каминную отдушину. Из нее иногда капает черная вонючая жижа в раскрытый том Баратынского, в перловый суп или мне на нос.

У Иды была квартира на седьмом этаже на Невском, почти на углу Литейного. Это был огромный чердак, половину которого занимала фотографическая студия ее отца. Там кто-то осенью 1921 года пролил воду, и она замерзла, так что всю ту зиму посреди студии был каток. В квартире жили отец, сестры и братья Иды, маленькие и большие, и там было уютно, и была мама, как говорила Ида, 'настоящая мама' - толстая, добрая, всегда улыбающаяся, гостеприимная и тихая. Первую комнату от входа решено было отдать под 'понедельники' (в память Гумилева и его понедельничной студии 'Звучащая раковина'). Тут должны были собираться поэты и их друзья для чтения и обсуждения стихов. Два незанавешенных окна смотрели на крыши Невского проспекта и Троицкой улицы. В комнату поставили рояль, диваны, табуреты, стулья, ящики и 'настоящую' печурку, а на пол положили кем-то пожертвованный ковер. Здесь вплоть до весны собирались мы раз в неделю. Огромный эмалированный чайник кипел на печке, в кружки и стаканы наливался 'чай', каждому давался ломоть черного хлеба. Ахматова ела этот хлеб, и Сологуб, и Кузмин, и мы все, после того как читали 'по кругу' стихи. А весной, когда стало тепло, пили обыкновенную воду и выходили через окна на узкий 'балкон', то есть на узкий край крыши, и, стараясь не смотреть вниз, сидели там, когда бывало тесно в комнате. Собиралось иногда человек двадцать - двадцать пять.

- Кто придет сегодня? - спрашивала я, расставляя табуреты, пока Николай Чуковский старался забить в стену гвоздь, а Лев Лунц и Ида по очереди дули в печку, где шипели сырые дрова. Сюда приходили боги и полубоги. Сначала появились Радловы, Николай и Сергей, потом Н.Н.Евреинов, потом М.Кузмин, Корней Чуковский, М.Лозинский, молодые члены 'Серапионова братства' - Зощенко, Федин, Каверин, Тихонов (кооптированный в тот год в 'Серапионы'). В октябре пришла Ахматова, а за ней - Сологуб. Приходили не раз Е.Замятин и Ю.Верховский, а А.Волынский и В.Пяст (друг Блока) стали частыми гостями. И, конечно, вся 'Раковина' и Цех (Г.Иванов, Г.Адамович, Н.Оцуп). Бывали Валентин Кривич (сын Иннокентия Анненского), Всеволод Рождественский, Бенедикт Лившиц, Надежда Павлович, А.Оношкович (переводчица Киплинга), с которой я сидела рядом в семинаре Лозинского.

С Николаем Чуковским мы виделись теперь почти ежедневно. После лекций в Зубовском институте я обыкновенно заходила в Дом Искусств, где он поджидал меня. Ему было 17 лет, мне только что исполнилось 20. Я называла его по имени, он меня - по имени и отчеству, иногда нежно прибавляя 'голубушка'. Это был талантливый и милый человек, вернее - мальчик, толстый, черноволосый, живой. Популярность его отца несколько смущала его, он хотел придумать себе псевдоним, чтобы его не смешивали с Корнеем Ивановичем. Ранние его стихи и поэма 'Козленок' (позже напечатанная в 'Беседе') подписаны Н.Радищев. 'Ведь настоящее имя Корнея Ивановича Николай Корнейчук, пояснял он мне, так что я ведь даже не Николай Корнеевич, а Николай Николаевич. И фамилии собственной у меня не имеется'.

Мы вместе ходили в концерты, в дом Мурузи, в студию Корнея Ивановича. 'Голубушка, - говорил мне Николай Чуковский, - бросьте ваш институт, переходите в университет. Там Жирмунский. Будем туда вместе ходить в будущем году'. Но я, как мне ни хотелось слушать Жирмунского, не соблазнялась и твердо решила оставаться в Зубовском.

'Серапионовы братья' собирались в том же Доме Искусств, в комнате Михаила Слонимского. Это был второй год существования кружка. Они больше уже не слушали лекций в студиях Замятина и Шкловского - кое-кто был в университете (Каверин, Лунц), кое-кто уже печатался в журналах и даже выпускал книги (Зощенко, Федин, Вс.Иванов). Груздев работал над биографией Горького. Полгода тому назад они выпустили коллективный сборник (первый; второй вышел в 1922 году в Берлине и в России, видимо, издан не был). Часть из них была заворожена Ремизовым, другая - Шкловским. Зощенко, смуглый, серьезный, с большими темными глазами, лежал посреди комнаты на трех стульях; говорили, что он отравлен газами. Приходили три-четыре девицы, ничего не писавшие, но дружившие с Никитиным, Лунцем и Фединым. Комната была тесная, прокуренная, темная. Бывало очень шумно, но, когда кто-нибудь читал свое, слушали внимательно и обсуждали умно. Только в самом конце зимы (1922 года) появились первые, еще едва заметные, признаки будущего распада - они шли от Ник. Никитина и Вс. Иванова, - Лунц, Слонимский, Каверин, Федин до самого конца оставались верными кружку. Но распад был в порядке вещей: все постепенно созрели литературно и обосабливались по линии 'литературной политики', в которой были далеко не единогласны.

Лунц был моих лет. Он увлекался тогда сюжетностью прозы и мало интересовался поэзией. Это был милый, ясный, живой, искренний человек. Девятнадцати лет он остался один в Петербурге, вся семья его уже была за границей в это время. Жил он в нижнем этаже Дома Искусств, в том коридоре, где жили Рождественский (в одной комнате с Тихоновым), Пяст и Грин. Комната была узкая, вся в книгах, с продавленной постелью, холодная и сырая. 'Обезьянником' называл он ее. Пальцы его были в чернильных пятнах, курточка аккуратно вычищена, курчавые волосы над лбом придавали ему совсем тоный вид. Без него не обходилось ни одно сборище, он, конечно, был душой 'Серапионов'. В мае 1923 года, после долгой болезни сердца (все в том же 'обезьяннике'), он наконец выехал к семье, в Гамбург, и, пролежав в больнице около девяти месяцев, 9 мая 1924 года умер от эндокардита. Говорили потом, что на каком-то юбилее 'Серапионовы братья' его, по безобразному обычаю, качали и уронили и с этого началась его болезнь. Его письма ко мне в Берлин опубликованы в №1 'Опытов' (Нью-Йорк, 1953), мои письма к нему до сих пор целы. Вот часть моего некролога, напечатанного в газете 'Дни' в 1924 году, № 475:

'Когда в 1922 году, в Петрограде, редакция журнала 'Летопись Дома Литераторов' предложила членам группы 'Серапионовых братьев' дать свои автобиографии, Лев Лунц, которому тогда был 21 год, отказался, сказав, что у него биографии еще не было. В то время он только что кончил филологический факультет и был оставлен по романо-германскому отделению.

Родившийся в Петербурге в 1901 году и почти не выезжавший из него, росший в мирной семейной среде, учившийся сперва в гимназии, а затем в университете, знаток испанского и старофранцузского языков, он был внутренне далек остальным членам 'Серапионова братства', оставаясь, по какому-то недоразумению, душою этого кружка. Один из его инициаторов, он сразу же встал к нему в оппозицию. Его речь к 'Серапионовым братьям', напечатанная в №3 'Беседы', только частично отражает его отношение к кружку в 1922 году. Их было двое - он и его ближайший друг В.Каверин, - которые из десяти молодых 'Серапионов' были образованными людьми, презиравшими компромиссы и рекламу. Они призывали к незаметной и сосредоточенной работе.

Лунц не любил рассказывать о своих планах, работал тихомолком, два года над пьесой не казались ему слишком долгими. Он не гонялся за славой, как делали иные из его товарищей, его не печатали - он не роптал и не унывал. Пьесу его 'Вне закона' сперва приняли в Александрийский театр, а затем запретили. С редкой прямотой признавался он в своих ошибках.

При нашем последнем свидании в Берлине, говоря о многих иных своих разочарованиях, он мне признался: 'А знаете, в Иванове-то я ошибся. Совсем его не понял вначале'. Много грустного, много и грубого рассказал он мне в эти наши мимолетные встречи, только что приехав из России, уже больной, смущенный и обрадованный Европой. Порок сердца, начавшийся у него в России, развился за эти годы в болезнь страшную, редкую в столь молодых годах. Сперва упорно повышенная температура, а затем два сильнейших припадка уже в Гамбурге, где жила его семья, приковали его на девять месяцев к постели, обрекли на безвременную смерть.

Похудевший, выросший, в новом костюме, сменив студенческую фуражку на мягкую шляпу, он приходил ко мне в Берлине между визитами к врачам и без умолку говорил, передавая почти день за днем петербургскую жизнь за тот год, что мы не виделись с ним.

Пробыв четыре дня в Берлине (в середине июля 1923 года), Лунц уехал в Гамбург, а через месяц слег, сначала в санатории, а потом в клинике. В сентябре прошлого года положение его представилось безнадежным. Затем ему стало легче. Частые письма его, то продиктованные сестре, то написанные самим, говорили то о полном упадке сил, то вновь об улучшении. В декабре он писал, что скоро вышлет свою последнюю пьесу, которую до сих пор хранил под подушкой, никому не показывая. Но пьесу не выслал. За последние месяцы я почти ничего уже не знала о нем. 9 мая он скончался. Похоронили его в Гамбурге... Он вырос в революцию, в тяжелые годы лишений и душевного огрубения, когда ежедневно перед молодыми писателями вставали соблазны, но он до конца оставался скромен, прям и бодр. Он готовился к жизни трудной, суровой и горячей, но от всего этого осталось несколько десятков исписанных листов бумаги да память о нем в сердцах тех, что знали его и утешались им в безутешные годы'.

Аким Львович Волынский, спавший в те зимы не только в шубе и шапке, но и в калошах, находил, что

Вы читаете Курсив мой
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату