этом месте находился деревянный Зимний дворец. Отсюда Екатерина двинулась со своими войсками в Ораниенбаум - свергать Петра Третьего. Дом этот - огромный, состоящий из нескольких домов, строенных и перестроенных, вероятно, в разные эпохи. Перед революцией в нем помещался 'Английский магазин', а весь бельэтаж со стороны Невского занимал банк, названия которого я не упомню, хоть это и неблагодарно с моей стороны (на бумаге этого банка Ходасевич писал стихи, а Лунц - письма мне, когдa мы были уже в Берлине).
Под 'Диск' были отданы три помещения: два из них некогда были заняты меблированными комнатами (в одно - ход с Морской, со двора, в другое - с Мойки); третье составляло квартиру домовладельца, известного гастрономического торговца Елисеева. Квартира была огромная, бестолково раскинувшаяся на целых три этажа, с переходами, закоулками, тупиками, отделанная с убийственной рыночной роскошью. Красного дерева, дуба, шелка, золота, розовой и голубой краски на нее не пожалели. Она-то и составляла главный центр 'Диска'. Здесь был большой зеркальный зал, в котором устраивались лекции, а по средам - концерты. К нему примыкали голубая гостиная, украшенная статуей работы Родена, к которому хозяин почему-то питал пристрастие, - этих Роденов у него было несколько. Гостиная служила артистической комнатой в дни собраний; в ней же Корней Чуковский и Гумилев читали лекции ученикам студий - переводческой и стихотворной. После лекций молодежь устраивала игры и всяческую возню в соседнем холле - Гумилев в этой возне принимал деятельное участие.
...Та часть Дома Искусств, где я жил, когда-то была занята меблированными комнатами, вероятно, низкосортными. К счастью, владельцы успели вывезти из них всю свою рухлядь, и помещение было обставлено за счет бесчисленных елисеевских гостиных: пошло, но импозантно и уж во всяком случае чисто. Зато самые комнаты, за немногими исключениями, отличались странностью формы. Моя, например, представляла собою правильный полукруг. Соседняя комната, в которой жила художница Е.В.Щекотихина (впоследствии уехавшая за границу, здесь вышедшая замуж за И.Я.Билибина и вновь увезенная им в советскую Россию), была совершенно круглая, без единого угла, - окна ее выходили как раз на угол Невского и Мойки. Комната М.Л.Лозинского, истинного волшебника по части стихотворных переводов, имела форму глаголя, а соседнее с ней обиталище Осипа Мандельштама представляло собою нечто столь же фантастическое и причудливое, как и он сам.
Соседями нашими были: художник Милашевский, обладавший красными гусарскими штанами, не менее знаменитыми, чем 'пясты' (клетчатые брюки В.А.Пяста, знаменитые в те годы в Петербурге. О них было в пародии на стихи Мандельштама 'Домби и сын': И клетчатые панталоны. Рыдая, обнимает Пяст), и столь же гусарским успехом у прекрасного пола, поэтесса Надежда Павлович, общая наша с Блоком приятельница, круглолицая, черненькая, непрестанно занятая своими туалетами, которые собственноручно кроила и шила вкривь и вкось - одному Богу ведомо из каких материалов, а также О.Д.Форш, начавшая литературную деятельность уже в очень позднем возрасте, но с величайшим усердием, страстная гурманка по части всевозможных идей, которые в ней непрестанно кипели, бурлили и пузырились, как пшенная каша, которую варить она была мастерица' ('Возрождение', №4178 и 4179, 1939 г.).
Здесь необходимо упомянуть роман О.Д.Форш, написанный ею через несколько лет, 'Сумасшедший корабль', где изображаются жители 'Диска' (названного 'Дом Ерофеевых' вместо дома Елисеевых): Котихина - художница Щекотихина, Элан - Надежда Павлович, художник Либин - Билибин, Геня Чорн смесь Лунца и Евг. Шварца, Акович Волынский, Сохатый Замятин, Долива - сама Форш, Олькин - Нельдихен, Феона Власьевна - Султанова, Гаэтан - Блок, Жуканец - частично Шкловский, частично сын Форш. Сосняк - Пильняк, Еруслан Горький, Иноплеменный Гастролер - Белый, профессор Михаэлос - Гершензон, Микула - Клюев, Копильский - Мих. Слонимский, Тюдон - Ромен Роллан, Корюс Барбюс, и где не названы, но фигурируют: Репин, Гумилев, К.Чуковский, Чеботаревская, Сологуб, Тихонов, Федин и - на последней странице - человек в кепке: смесь Щеголева и Зиновьева. В романе рассказана подробно история с яйцами Белавенца-Белицкого, упоминается 'умеревший офицер' из стихов Н.Оцупа. Упомянута в книге и я, и наш отъезд с Ходасевичем за границу в июне 1922 года. В замаскированной форме об этом сказано так:
'По вечерам в узкую комнату (Копильского-Слонимского. - Н.Б.), как в нежилую, собирались для любовной диалектики парочки. На диванчике плечом к плечу, как на плетне воробышки, оседал целый выводок из школы ритма, или из студии, или просто сов- и пиш-барышни. Они чаровали писателей. Они вступали с ними в новый союз и, если надо, заставляли расторгать союз старый. Завистницы говорили, что здесь назревало умыкание одного поэта одной грузинской княжной и поэтессой...'
Был один вечер, ясный и звездный, когда снег хрустел и блестел, и мы оба - Ходасевич и я - торопились мимо Михайловского театра куда-то, а в сквере почему-то устанавливали большие прожектора, в лучах которых клубилось наше дыхание; перекрещивались лучи, словно проходили сквозь нас, вдруг освещая в ночном морозном воздухе наши счастливые лица - почему счастливые? Да, уже тогда счастливые. Мы ловили какой-то уж очень нахально приставший к нашим шубам луч - может быть, кто-то заигрывал с нами с другого конца сквера? На миг все потухло, и мы чуть не потеряли друг друга в кромешной тьме, но опять начались сверканья, и они проводили нас до самой Караванной.
Его окно в Доме Искусств выходило на Полицейский мост, и в него был виден весь Невский. Это окно и его полукруглая комната были частью жизни Ходасевича: он часами сидел и смотрел в окно, и большая часть стихов 'Тяжелой лиры' возникла именно у этого окна, из этого вида. Разница между нами в то время была та, что он смотрел из окна, а я смотрела в окна. Но был в этом его окне и обратный смысл: я, уже начиная с Гостиного двора, старалась различить его окно, светлую точку в ясном вечернем воздухе или мутную каплю света, появлявшуюся в темной дали, когда я бывала на уровне Казанского собора. В этом окне, под лампой 'в шестнадцать свечей', я видела его зимой, за двойными рамами, а весной - в раме открытого окна; он видел меня далеко-далеко, когда поджидал мой приход, различая меня среди других на широком тротуаре Невского, или следил за мной, когда я уходила от него: поздним вечером черной точкой, исчезающей среди прохожих, глубокой ночью тающим силуэтом, ранним утром - делающей ему последний знак рукой с угла Екатерининского канала.
Несмотря на свои тридцать пять лет, как он был еще молод в тот год! Я хочу сказать, что тогда он еще по-настоящему не знал ни вкуса пепла во рту (он говорил потом: у меня вкус пепла во рту даже от рубленых котлет!), ни горьких лет нужды и изгнания, ни чувства страха, который скручивает узлом все тонкие, толстые, прямые и слепые кишки человека. У него, как и у всех нас, была еще родина, был город, была профессия, было имя. Безнадежность только изредка, только тенью набегала на душу, мелодия еще звучала внутри, намекая, что не из всех людей хорошо делать гвозди, иные могут пригодиться в другом своем качестве. В этом другом качестве казалось возможным организовать - не Россию, не революцию, не мир, но прежде всего - самого себя. Осознана была важность порядка внутри себя и важность смысла за фактом - не в плане утешительном, не в плане оборонительном, но в плане познавательном и экзистенциальном. И в разговорах, которые мы вели друг с другом весь январь и февраль, были не 'вы' и 'я', не случаи и не происшествия, не воспоминания и надежды, а связи мыслей, мысленных планов и узнавания взаимных границ.
Перемена в наших отношениях связалась для меня со встречей нового, 1922 года. После трехлетнего голода, холода, пещерной жизни вдруг зароились фантастические планы - вечеров, балов, новых платьев (у кого еще были занавески или мамины сундуки); в полумертвом городе зазвучали слова: одна бутылка вина на четырех, запись на ужин, пригласить тапера. Всеволод Рождественский, с которым я дружила, предложил мне вместе с ним пойти в Дом Литераторов вечером 31 декабря. Я ответила согласием. Ходасевич спросил меня, где я встречаю Новый год. Я поняла, что ждала этого вопроса, и сказала, что Рождественский пригласил меня на ужин. Он не то огорчился, не то обрадовался и сказал, что тоже будет там.
Рождественский, как я сказала, делил в этот год свою комнату с Н.С.Тихоновым. Я бывала у них часто, и однажды Рождественский показал мне кипарисовый ларец Анненского, ту шкатулку кипарисового дерева, которую Валентин Иннокентиевич Кривич-Анненский принес ему на сохранение. В ларце лежали тетради, исписанные рукой Анненского, и мы однажды целый вечер читали эти стихи, разбирая их, оба изнемогая от восторга и волнения.
За столиком в столовой Дома Литераторов сидели в тот вечер: Замятин с женой, К.И.Чуковский, М.Слонимский, Федин со своей подругой, Ходасевич, Рождественский и я.
Честно, весело и пьяно
Ходим в мире и поем
И втроем из двух стаканов