не уставай. Я по тебе еще совсем не скучаю, время дьявольски заполнено. Работа, хозяйство, то да се... Пасьянсов не раскладываю совсем. За все время - два разложил вчера вечером... Целую ручки-ножки и бегу опускать это письмо и менять 100 фр., потому что того и гляди придет прачечная девчонка. Открытки пошли обязательно... а также нашей консьержке, из которой бьет фонтан материнской нежности ко мне.
Как ты хорош! Я молю Бога о хорошей погоде в Ницце. У нас второй день мороз, а сегодня ночью был снег, все белое. Я не простужусь.
Пиши чаще!'
Два следующих письма относятся к тому же году. Ходасевич осенью поехал в русский пансион Арти, работать над 'Державиным'.
'Арти, 29 окт. 930.
...Я доехал благополучно и поселился в прокопенковской комнате, где, оказывается, теплее. Впрочем, топят на совесть.
В комнате просторно. Два стола (общей длиной больше сажени) сдвинуты у меня рядом. Бумаги и книги на них разложены в упоительном порядке. Перед столами два стула, и я не двигаю книг, а пересаживаюсь сам. Очень удобно. Лампа пристроена и сияет, озаряя все поле действий. На правом фланге машинка.
30 октября.
Вот так выспался! С 10 до половины девятого. Видел во сне, будто Гукасов устроил тир из живых детей и подстрелил одного мальчика. Еще видел царевича Алексея. Одним словом - мальчики кровавые в глазах. Должно быть, это потому, что меня немножко тревожит Хроника. Не можешь ли вечером в пятницу послать мне 2 страницы, от руки написанных? Я получу их утром в воскр., перепишу, прибавлю кое-что от себя (у меня есть тема на целую страницу) и пошлю в тот же день. Ах, если бы ты это сделала! Ну - хоть утром в субботу пошли!
Напиши, кого и что видела и вообще разное, а то вдруг я заскучаю. Поцелуй себя и кису. Промывай ему уши'.
'3 нояб., понедельник.
Перед ужином.
...Вчера кончил Министерство и сегодня послал Маковскому. Нынче день ясный, ходил гулять. Воздух такой прозрачный, что видны домики вдали, которых не видно летом. Потом читал, делал выписки и фишки для дальнейшего. После ужина надеюсь написать переход от службы к Шишкову (конец 8 главы), а завтра засесть за Шишкова.
До сих пор не брился, но завтра приезжает какая-то мамаша с какой-то дочкой - и я решил окрасавиться, чтобы их не пугать. Они - в первый раз: пожалуй, и без моей бороды ужаснутся: мокровато, скучновато, грязновато да как-то и хамовато, С.М. мало сносный мужчина, хотя дружба наша отнюдь не омрачена ничем. Но есть с ним за одним столом скучно. Вот, Державин все у императрицы обедал (а меня и Цетлины не зовут).
Засим - иду ужинать. Завтра утром еще напишу что-нибудь, если будет что. Впрочем - всегда можно поговорить о моей любви к Вам, Нися, - это тема неиссякаемая. Боже, как ты хорош!..
4-го, вторник.
Спасибо за деньги. Получил сразу три пакета газет...'
Что-то медленно, едва заметно, начало портиться, изнашиваться, сквозить, сначала во мне, потом, в течение почти двух лет, - вокруг меня, между ним и мною. То, что было согласием, осторожно начало оборачиваться привычкой к согласию, то, что было утешением, постепенно стало приобретать свойства автоматичности. То, что было облегчением, поворачивалось механически, включалось и выключалось по желанию. Мера всех вещей вдруг перестала быть, вернее, потеряла смысл и, как пар, рассеялась. Я портилась и портила все вокруг себя и начала опасаться, что испорчу наше с ним общее, не замечая, что этого общего уже нет такого, каким оно было еще недавно. Во мне образовались какие-то узлы, и я стала бояться о них думать, чувствуя, что надо уже не думать, а поступать и действовать. Я стала бояться свободного времени, и впервые в жизни мне стало казаться, что время остановилось. Куда ему двигаться и зачем? Но мне хотелось, чтобы оно шло скорее и привело меня к решениям. Вся жизнь вокруг оказалась 'не то': не то было утром, когда я слонялась без всякого дела по комнатам (Ходасевич просыпался иногда в одиннадцать, иногда в двенадцать), и днем, когда я не могла ни читать, ни писать, и наконец - вечерами, которые и всегда были немного меланхоличны, а теперь были страшно печальны. Я помню, что я много ходила по городу, по далеким, незнакомым мне до того кварталам, где-то у Пер-Лашез или за Бютт-Шомон. Помню одну прогулку по берегу канала Сен-Мартен, помню хорошо, хотя хотела бы забыть ее.
Я иногда больше не чувствовала себя живой, я чувствовала себя надломленной внутри, всеми этими годами, этой жизнью, всем, что случилось со мной. 'Да, я сломалась, - думала я, - и теперь я никому не нужна, а главное - себе не нужна и, конечно, ему'. И мелочи раздражали меня, пустяки, о которых не стоило и думать, которых я раньше не замечала. И кажется, они раздражали и его, но он этого не показывал. Может быть, я и сама раздражала его? Может быть, он видел все то, что происходило со мной, но молчал и ждал. Думал, что все образуется. Но никогда ничего не образовывается - таков закон жизни. 'На что я ему такая, - думала я, - и себе на что? Хорошо было бы приходить к нему раз в неделю в гости, и тогда все опять было бы по-прежнему: я была бы опять неразбитой, цельной, несломанной. И могла бы, как прежде, быть для него тем, чем он хотел, чтобы я была'.
Действительность научила меня, что даже тогда, когда ничего не происходит, ничего не стоит на месте; может ровно ничего не случиться, а человек - не тот, что был. Мир не стоит, мир движется, сегодня не похоже на вчера, и зафиксировать что-либо даже в себе самой - невозможно. С утра до вечера человек уходит далеко. Происходят таинственные процессы, ни на мгновение не прекращается возникновение звеньев цепи, мутаций, переходов. И я знаю теперь, чего не знала тогда: что я не могу жить с одним человеком всю жизнь, что я не могу делать его центром мира навеки, что я не могу принадлежать одному человеку всегда, не калеча себя. Что я не скала, а река, и люди обманываются во мне, думая, что я скала. Или это я сама обманываю людей и притворяюсь, что я скала, когда я река?
В моем непостоянстве, каким я вижу его теперь, в свете собственной жизни и в свете жизни других людей, моих современников, я принадлежу к огромному большинству живых. Не все считают нужным признаться в этом непостоянстве даже себе: одни считают, что они все равно ничего в себе изменить не могут и, значит, - надо это принять и с этим примириться; другие подавлены чувством вины, но бороться не в силах; третьи считают, что до подходящего случая - если таковой представится - они кое-как будут терпеть и надеяться, что все обойдется; четвертые ждут, что они с годами изменятся, завянут, устанут и примут status quo; и наконец, пятые думают, что иначе и быть не может, что это следствие процесса жизни.
Сначала - трещина во мне, затем - трещина в нашей общей жизни. Эта жизнь начинает идти к концу. В те годы мы начали время от времени разлучаться - иногда на три дня, иногда на неделю, иногда на две, и каждая разлука все явственнее показывала мне, что скоро я начну другую жизнь. Разлуки были случайные, но естественные: он уехал в Версаль дописать главу 'Державина', которая не давалась, я уехала на три дня к Мережковским, в Торран, на два дня к Виржинчик, в Пэра-Каву, он уехал на две недели в Арти, под Париж, измученный трудностями в 'Возрождении', я вернулась в Париж с Ривьеры (где мы жили с Вейдле и его будущей женой) одна, чтобы подготовить все к его приезду... И каждый раз я чувствовала все сильней, когда оставалась одна, тот 'полубезумный восторг' быть без него, быть одной, свободной, сильной, с неограниченным временем на руках, с жизнью, бушующей вокруг меня, с новыми людьми, выбранными мною самою.
Когда мы опять возвращались друг к другу, смирения во мне уже не было. Он теперь вечера-ми раскладывал бесконечные пасьянсы под лампой и садился работать после полуночи, после того, как я ложилась спать. Мое беспокойство, быть может, мешало ему, я сама чувствовала, как оно распространяется по всему дому. Проработав часов до шести утра, он ложился и просыпался около двух. В это время, большую часть утра убив на домашние дела и позавтракав, я уходила - в библиотеку, в редакцию, бродить, возвращалась часов в пять, готовила обед и после обеда уезжала от пасьянсов и его жалоб и страхов на Монпарнас, в 'Селект', в 'Наполи', где в тридцатом, тридцать первом, тридцать втором году собиралось иногда до двадцати человек за сдвинутыми столами, и не только 'младших', но и 'старших' (Федотов, Зайцев). Иногда уходил и он, играть в бридж в кафе Мюрат, у Порт-д-Отей, и когда я возвращалась, его