придает статус сакрального частному случаю. Он передается, доверяется герою как безусловная, абсолютная, общая ценность. Чтобы она как таковая воспринималась, необходима конкретная осведомленность об авторе. Что скрепляет его и читателя в особенное единство — кулуарности, клановости, избранности. То есть выделяет, ритуализирует само пространство функционирования „новой“ прозы как капище» (Дарк 1994: 290).
Тотальная автобиографичность, авторефлексивность нарциссизма304 — процесс, возникающий от привычки смотреть на себя в зеркало, если, вслед за Лаканом, «понимать стадию зеркала как некую идентификацию во всей полноте смысла, придаваемого этому термину анализом» (Лакан 1996: 7). Зеркало — необходимый инструмент, подтверждающий идентичность, которая растворяется в массовом обществе, нивелирующем личность по причине того, что унификация сознания есть необходимое условие достижения социального успеха. «Ликующее приятие своего зеркального образа»305 — это и есть одновременно и нарциссизм на стадии infans, и очень важное обнаружение новой антропологической стадии человека письменного. Так как именно «в этой точке стыка природы с культурой, упрямо прощупываемой антропологией наших дней»306 и происходит узнавание, расшифровка читателем точно найденного имиджа «героя».
Автобиографичность-нарциссизм свойственны и Харитонову, хотя он строит иные отношения пары герой-повествователь. Повествователь и любуется героем, и презирает его, точнее, помещает героя в поле общественного презрения и сам понимает, что отличает его стратегию от стратегии Лимонова. «Нет уж, по ср. с Лим., если на то пошло, если тоже крикнуть это я, я человек чурающийся улицы боящийся я никогда не водился со шпаной, я с детства живу в необыкновенной порядочности, как большинство порядочных людей я всегда состоял на работе, в моей трудовой книжке нет перерыва не было до сих пор, я никогда не жил без денег, я привык жить скромно, я боюсь фамильярности потому страшно боюсь ответить на возможную грубость, я правду людям не говорю но всегда ее думаю и ограждаюсь благородством; в котором, правда, очень тесно, даже когда-то было невыносимо тесно, но сейчас я привык и мне в нем уютно»307.
Теснота, уют пространства «неблагородного» благородства соответствуют набору тех качеств, за которые Харитонов упрекает евреев (его антисемитизм — отражение конкуренции между позициями, артикулирующими разные способы фиксации «ненормативности») и в основе которых боязнь скандала, что отличает Харитонова от Лимонова. Лимонов использует энергию скандала, резервируя для себя роль антифлюгера, постоянно указывающего на позицию «меньшинства», пытающегося легитимировать свое положение в обществе и присвоить его власть. Но сама манифестация стратегии «меньшинства» (безразлично какого — сексуального, как у Харитонова, политического и социального — как у Лимонова, психически неполноценного у Соколова, экзотического — у Ерофеева) — видовое свойство бестенденциозной прозы, синхронное концепции политкорректности.
Как замечает Серафима Ролл, защита прав этих «меньшинств», основывающих свою социальную принадлежность не на национальной или государственной основе, а на этнической, сексуальной или расовой принадлежности, представляет сегодня одну из самых актуальных задач308. Однако актуальность такой позиции совпадает с актуальностью для общества проблемы данного конкретного «меньшинства»309, и как только положение той или иной группы теряет обособленность, сакральность, так сразу исчезает болезненность и продуктивность игры с зонами ненормативной власти и соответствующими формами репрессивного сознания. Система продуктивной интерпретации меняется — происходит поиск возможностей истолкования текста или поведения с помощью других ключей, в том числе традиционных. А традиционная интерпретация фиксирует, например, что Лимонов даже в наиболее характерных вещах (таких, как «Это я, Эдичка!») удивительно однообразен310: бесконечная вариация одного и того же приема назойливого саморазоблачения и постоянного переименовывания окружающих предметов и понятий в соответствии с «ненормативной лексикой». В то время как проза Харитонова, «несмотря на сильную гомосексуальную тему и зашкаливающую эмоциональность текста, по существу, это проза о прозе, пронизанная рефлексией над самой возможностью такого слова, которое было бы сопричастно действительности» (Рогов 1993: 266).
Казалось бы, естественная и ожидаемая победа стратегии политкорректности оказывается дезавуирующей, так как приводит не только к десакрализации соответствующих социальных позиций, но и к ощущению автоматизации многих приемов и обретению текстом не предусмотренной ранее (или паллиативной) традиционной лиричности. А появление пространства для традиционной интерпретации тут же приводит к неминуемой утрате радикальности. Вместе с изменением правил деления и ставок борьбы в социальном пространстве еще вчера скандальное (то есть только претендующее на власть легитимности) превращается, как отмечает О. Дарк, в ностальгическое. Так «Палисандрия» Саши Соколова уже не редуцируется к сатире, «а воспринимается трогательным ретро: Леонид Брежнев, читающий на кремлевской елке любовный экспромт или демократично переживающий в Оружейной палате, среди старинных дробовиков, охотничье прошлое — вместе с простым мастером, Николаем Дмитриевичем Устиновым, скромным, кряжистым, в бухгалтерских нарукавниках… Неподдельного лиризма сцены» (Дарк 1994: 288).
Таким образом, изменение социальных и психо-исторических координат (и, как следствие, системы продуктивных интерпретаций) постепенно смещает произведения бестенденциозной прозы в область функционирования менее радикальных интерпретаций, характерных как для тенденциозной, так и для неканонически тенденциозной литературы.
Неканонически тенденциозная литература
Особенности различных стратегий наиболее отчетливо проступают при их сравнении. То, что может быть названо
Однако не случайно и это направление причисляют к литературе постмодерна. Если, конечно, вслед за Б. Парамоновым, интерпретировать постмодернизм не столько как «иронию искушенного человека», сколько в виде достаточно расплывчатого комплекса взглядов, который в той или иной степени синхронен происходящим в культуре процессам. Такой постмодернизм не отрицает «высокое», а только учитывает комплементарность «низкого»313: дополнительность, комплементарность «низкого» соответствует присоединению зон власти физиологии в рамках стратегий НТЛ, которая, представая в качестве «новой», т. е. несущей, черты перехода от одной культурной эпохи к другой (от литературы утопического реализма к литературе постмодернизма), прежде всего конкурирует с тенденциозной или целевой литературой. То есть с пучком стратегий, имеющих