упаковочной тары с ложной маркировкой или принципиально неточным, не соответствующим товару рекламным слоганом. В результате получается что-то вроде комбинации молитвенника с обложкой от порнографического журнала.
Можно обнаружить своеобразную параллель между практикой Кривулина и обычаем древнерусских писцов оставлять на полях богослужебных книг «неблагочестивые» инициалы и кощунственные пометы и рисунки. На переходе от средника к полям происходит переход от благочестия к сквернословию, «создается впечатление, что на полях не просто позволяется, а предписывается „валять дурака“. <…> Перемещаясь по центробежным линиям от средника к обрезам листа, русский писец и читатель средних веков совершали в сущности идеологизированные движения троякого свойства. Во-первых, это переход из „чистого“ времени в „нечистое“, из дня в светотень, в сумерки, а потом в ночь. <…> Во-вторых, это нисхождение по вертикали, с неба на землю (ибо письмена суть светила, звезды и планеты), от святости к греху, от духа к плоти. <…> В-третьих, это путешествие по горизонтальной поверхности <…>, путешествие из христианско-цивилизованной ойкумены куда-то на край света, похожее на странствие героя волшебных сказок из дома в тридевятое царство и обратно» (Панченко 1984: 97; см.: также Лихачев 1962, Покровский 1916).
У Кривулина роль «неблагочестивых» помет выполняет название, а средник (сам текст) — традиционно «благочестив». Сама композиция, как и в концептуализме, полистилистична, однако предполагает не равенство присоединяемых контекстов, а их иерархическое противопоставление: власти «низкого» советского языка противопоставляется утопическая власть «высокой поэзии», культурному и символическому капиталу советской иерархии ценностей — символический и культурный капитал традиции, репрессированной советской культурой. По сравнению с концептуализмом советские властные дискурсы не присваиваются, а отторгаются, выводятся за пределы субполя культуры, где самоопределяются стратегии авторов НТЛ. Отторгается и «низкий» советский язык: власти манипуляции советскими культурными и идеологическими клише, интерпретируемой как занятие малоценное и слишком привязанное ко времени, противопоставляется власть поэта-пророка, оперирующего вечными, не подлежащими инфляции ценностями «высокой литературы»333.
Отсюда у Кривулина эпически-пророческая интонация и надмирная, лишенная иронии позиция, формирующая традиционно удаленную, объективную точку зрения. Удаленность легитимирует объективность зримой исторической перспективы и одновременно власть
Мимическое обещание «открытия» (в русле текстуального движения по спирали вокруг сакрального стержня), которое никак не исполняется, но и не берется назад, больше приближает практику Кривулина к НТЛ, нежели признаки авангардного письма. Возьмем весьма существенный для Кривулина способ оформления текстов: без заглавных букв и знаков препинания, что должно сигнализировать о принадлежности текста к традиции автоматического письма или потока сознания. На самом деле это знаки, призывающие к повышенному вниманию и предупреждающие о невозможности или трудности правильной и однозначной идентификации текста; одновременно они представляют собой попытку расширить референтную группу за счет тех, для кого привлекателен символический капитал сложного текста, присваивая который, читатель повышает свой культурный и символический статус. Заметив отсутствие привычных знаков препинания, он настраивается на частичное понимание текста, — и с удивлением (и даже легкостью) восстанавливает в уме грамматически правильный и классически точный текст. Этот провокационный ложный ход, позволяющий присвоить культурный капитал авангарда, становится основой символического обмена между автором и читателем, инвестирующим внимание в обмен на возможность повысить свой статус.
Отсутствие знаков препинания и заглавных букв не мешает прочтению этого текста как внятного манифеста литературного направления, вынужденного конкурировать с московским концептуализмом, уже