Ислам – прежде всего традиция, прежде всего ритуал. Почти нет реальной доктрины, лишь вера в единого Бога, которую мусульмане считают столь оригинальной.
– Я думал об этом, однако…
– А разве ты не понимаешь, что будешь жить в грехе? Сожительствовать с той женщиной вне брака.
– Допустим, я буду сожительствовать только в строго буквальном смысле?
– Как это?
– Допустим, просто буду с ней жить в одном доме без плотского соития?
Отец Лафорг улыбнулся с мудрым и горестным видом.
– Ты хорошо знаешь свою натуру. Мужскую натуру. И по-моему, должен знать законы ислама по этому поводу. Она может подать на развод па основании уклонения от супружеских обязанностей. Есть для этого арабское слово.
–
– Наверно. Л потом может потребовать сполна вернуть деньги, приданое. Для этого есть малайское слово.
–
– Да. Тебе все известно.
– И тебе все известно.
– Было дело с тамилом-католиком, который сменил веру, чтоб жениться па малайке. Здесь, в твое отсутствие. Меня чуть из штата не выслали за попытку с ним поговорить. Я тогда многое понял в исламе.
Хардман знал, что они оба знают о невозможности компромисса: больше никакого притворства, никаких украдкой отслуженных в подвалах месс, причастия, принятого, когда город спит; уклонения от супружеского ложа.
– Слушай, Жорж, – сказал он. – Я знаю, что делаю, и больше всего тревожусь о твоем положении. Не хочу, чтоб ты считал себя обязанным постараться отговорить меня, рассорившись с исламскими властями. Можешь меня вычеркнуть. То есть временно. Я просто шанс не хочу упускать. Но ты себе не можешь позволить гоняться за заблудшей овцой, по крайней мере, прихожане тебе этого не позволят.
Отец Лафорг вздохнул.
– Ты же знаешь мой долг в этом смысле.
– Я ведь не то чтоб настоящий католик, – сказал Хардман. – Обращенный, и совсем недавно. В военное время браки всегда сомнительные, и обращение в военное время порой бывает таким же непрочным. Не будь у командира летного звена видений и прочего насчет разбившегося самолета, оно попросту не состоялось бы.
– Откуда ты знаешь?
– Вполне уверен.
– Но оно фактически состоялось. Обращение часто свершается абсолютно случайно. Надо тебе пообедать.
– Давай помогу.
– Да особенно нечего делать.
– На людях – нет, – усмехнулся Хардман.
– Я люблю чистосердечие. Если ты собираешься стать мусульманином, почему не стать настоящим? Все лучше, чем теплым. Помнишь, сказано: «Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден…»
– «…то извергну тебя из уст Моих».[32]
– Сиди тут, отдыхай. Где-то есть китайские сигареты. Я еду приготовлю.
Стоя над сковородкой, отец Лафорг уловил в запахе
Он так тосковал по Китаю, что задумывался, имеет ли теперь хоть что-нибудь хоть какой-нибудь смысл, кроме возвращенья туда. Китайские власти в последнее время стали терпимей. Позволяют работать священникам, пока те стараются, чтоб их учение не вступало в конфликт с официальной философией. Конечно, священник по сути своей – вопиющий свидетель против коммунистической метафизики; иначе он ничто. Но Жорж Лафорг цеплялся за надежду. Все равно есть возможность опять очутиться в холодных горах с невероятными звездами, в безумном и логичном мире китайских крестьян. Франция не имела для него значения. Время от времени европейцы приглашали его пообедать, угощали фаршированными баклажанами, луковым супом и «Нюи Сен-Жорж», хорошим, по их мнению, кофе. Рассуждали, захлебываясь, о Нормандии, о Золотом Береге, о заведеньицах на Левом берегу. Проигрывали ему пластинки с музыкой французских кабаре. Признавались на смешном французском, перемешанном с малайским (оба языка чужие, оба в одном купе, легко смешиваются), в ностальгии по Франции, что слегка его забавляло, сильно утомляло, нисколько не умиляло. Теперь он редко получал приглашения в дома массового производства, принадлежащие Министерству общественных работ. Обедал с китайцами, беседовал с детьми, многие из которых учили язык мандаринов в школе. А еще у него был друг англичанин, Руперт Хардман.
– Наверно, – сказал он, накрывая на стол, ставя соевый соус, – наверно, я все вообще неправильно делаю. Надо было сказать тебе, я – голос Церкви, а он есть глас Божий; велеть пасть на колени и каяться. Потом ты себя чувствовал бы гораздо счастливей.
– Совершенно верно. Знаю, я не буду счастлив.
– И все же решился.
– У меня дело есть. Я юрист. Должен делать свое дело. Fie могу его делать с грузом долгов, не имея конторы. Все просто. Если б ты мне показал симпатичную богатую китайскую вдову, легче было бы, но… Что ж, приходится брать то, что есть.
– Не пойму. У тебя хорошая квалификация. Ты уже должен был разбогатеть. Юристы в этой стране много денег получают.
– Во всем Редшо и Табб виноваты. Пригласили меня работать в Сингапуре. Мошенники, а я об этом узнал слишком поздно. А условие репатриации не предусмотрено. Пришлось уйти из принципа и остаться в Малайе. Просто денег не хватило уехать домой.
– По-моему, забавно. Ты из фирмы ушел ради очень высоких принципов, а теперь сам обращаешься к самым низким принципам.
– Но там речь шла о профессиональной чести.
– Теперь ты ставишь профессиональную честь выше Бога. – Жорж Лафорг устыдился таких своих слов. Громкие слова в его устах становились пустыми. Для Хардмана хоть честь служила соблазном, а для пего самого просто горы да нечестивые смешные крестьяне. Тут святой Павел прав. Лучше не родиться. Но тогда он был Савлом. Или это кто-то другой сказал? Надо бы посмотреть, но посмотреть негде. И выбросил это из головы.
– Я разбогатею, – объявил Хардман. – Верну ей все деньги. А потом произнесу магическую формулу развода.
– Оставив на улице еще одну разведенную.
– Ей никогда не придется идти на улицу.
– Добро и зло так жутко перемешаны, – молвил Жорж Лафорг. – Я понял, что лучше об этом не думать. Предпочитаю думать о Конфуции и о человеческой чистосердечности. Ну, садись, ешь. Боюсь, придется пить теплую воду. У меня нет холодильника.