заключается не в одной только проповеди, но и в делах…'
Позже, в начале девяностых годов, рассказывая о том, что толстовская философия сильно трогала его, что она владела им лет 7–8, Чехов тут же сделает оговорку, что действовали на него не основные положения толстовства, а 'толстовская манера выражаться, рассудительность и, вероятно, гипнотизм своего рода'.
Сближение Чехова с Толстым было глубоко противоречивым процессом. Оно особенно отчетливо проявилось в то время, когда писатель почувствовал, что очень 'сердит', когда он решил писать рассказы в протестующем тоне, рассказы с 'направлением'. Гениальный художник загипнотизировал Чехова тем бесстрашием, с которым он срывал все и всяческие маски с современного общества, показывая лживость, фарисейство и безнравственность жизни господствующих классов, загипнотизировал потому, что это полностью отвечало чеховскому настроению, как оно определилось к осени 1888 года.
Однако само по себе обнажение фальши и противоестественности господствующих социальных отношений не было новым для Чехова. С этой мыслью он и сам вошел в русскую литературу. Чего ему не хватало, как он думал, так это стройной системы взглядов, которая позволила бы уверенно судить об всех тех вопросах и проблемах, которыми жили его современники, к которым он столь неудачно попытался прикоснуться в 'Огнях'. Нравственное учение Толстого-обличителя покорило Чехова своей всеобщностью, своей универсальностью.
При всем том Чехов, материалист и атеист, человек непоколебимо верящий в разум и науку, не мог принять учение Толстого безоговорочно. Чеховский рационализм был непримирим с толстовством, с тем, что сам Чехов назвал основными положениями философии Толстого. Отсюда неизбежное усиление критики толстовства именно в период сближения с нравственным учением Толстого, усиление критики таких его положений, которые были Чехову неприемлемы, — толстовской религиозно-христианской проповеди, идей непротивленчества и аскетизма. Тем самым процесс сближения с толстовской философией являлся в то же время процессом последовательного высвобождения в ней ее гуманистической основы, близкой просветительским взглядам Чехова. Со всей очевидностью это определилось уже в работе над 'Припадком'.
Гипнотическая сила толстовской идеи всеобщей любви наиболее полно проявляется здесь в глубокой симпатии Чехова к человеку гаршинского склада, самозабвенно охваченному этой идеей. Более того, как и в 'Именинах', писатель отдает здесь явное предпочтение нравственным вопросам. Ведь главным злом, о котором идет речь в рассказе, оказывается в конечном счете забвение людьми их основного нравственного долга, их равнодушие и безучастность. Все это было в полном соответствии с Толстым.
И все же в отличие от 'Именин' идея эта принимается теперь не безоговорочно. Ведь автор 'Припадка' не сливается со своим героем, как это было у Гаршина. Хотя Чехов всей душой и симпатизирует Васильеву, но смотрит на него явно со стороны, показывает его не только сильные, но и слабые стороны. Этой слабой стороной Васильева является его бессилие, которое он сам и осознает. При этом в первую очередь обнажалась утопичность, мечтательность толстовских порывов Васильева, охватившей его идеи апостольства. В 'Припадке' была заложена потенциальная возможность пойти дальше, увидеть несостоятельность и самой идеи всеобщей любви. Чехов пока не пользуется этой возможностью, однако ее возникновение в связи с постановкой вопроса 'что делать?' было весьма многообещающим. Пройдет время, и писатель сделает необходимые выводы. Но уже и сейчас, в 'Припадке', обращение к конкретной проблеме социального зла и постановка вопроса о необходимости борьбы с ним во многом нейтрализовали то толстовское противопоставление нравственных и социально-политических проблем, которое привело Чехова в 'Именинах' к ряду опрометчивых суждений. На этот раз преобладал гуманистический пафос, в конечных выводах лишенный специфически толстовской окраски.
Характеризуя своего героя, Чехов писал в 'Припадке': 'Кто-то из приятелей сказал однажды про Васильева, что он талантливый человек. Есть таланты писательские, сценические, художнические, у него же особый талант —
Закончив рассказ, Чехов сообщил Суворину 11 ноября 1888 года: 'Говорю много о проституции, но ничего не решаю'. 23 ноября в письме к Линтваревой та же мысль: 'Я в нем трактую об одном весьма щекотливом старом вопросе и, конечно, не решаю этого вопроса'.
Уточняя свои взгляды, высказанные в период обсуждения 'Огней', Чехов писал, в частности, о том, что дело художника состоит не в решении вопросов, а в правильной их постановке, и тут же добавлял: 'В 'Анне Карениной' и в 'Онегине' не решен ни один вопрос, но они Вас вполне удовлетворяют, потому только, что все вопросы поставлены в них правильно'. По сути дела, эта мысль означала возвращение к идее объективности художественного творчества, требовавшей, по мнению Чехова, освещения явлений действительности с 'высшей точки зрения', и поэтому ни в коей мере не противоречила намерению писать 'сердитые рассказы'.
'Припадок' и являлся новой реализацией этого давнего чеховского принципа. Чехов действительно не решал здесь вопроса о проституции, то есть не выдвигал никаких практических мер по ее искоренению. Однако само понимание той неоспоримой истины, что искоренить зло добрыми пожеланиями и порывами невозможно, было и правильной постановкой вопроса и одновременно правильным его решением. Правильной была и оценка проституции как ужасного зла, и осуждение общества, допускающего это зло. Вот почему Чехов, признавая, что он не решил вопроса, тут же мог написать о 'Припадке': 'Прочтется он с пользой…'
Как видим, и в орбите толстовского влияния Чехов оставался самим собой. И в эти годы он вел борьбу за выработку своего самостоятельного мировоззрения, причем, может быть, особенно напряженную и, несмотря на все издержки, весьма плодотворную.
В поисках общей идеи
Если ознакомиться с перечнем произведений, которые были опубликованы Чеховым в 1889 году, то может создаться впечатление, что произошел резкий спад его творческой активности. В самом деле, по сравнению с предшествующими годами, в 1889 году появляется необычно мало новых произведений писателя. В новогоднем номере 'Нового времени' опубликован рассказ 'Пари', который был написан в конце 1888 года, почти одновременно с другим рассказом — 'Сапожник и нечистая сила', напечатанным в 'Петербургской газете' в декабре 1888 года. В мартовской книжке 'Северного вестника' печатается 'Иванов', премьера которого в Москве состоялась в ноябре 1887 года. Тогда же, в марте, в 'Новом времени' публикуется 'Княгиня', начатая еще в ноябре 1888 года. Далее следует большой перерыв, после которого в ноябре 1889 года в 'Северном вестнике' появляется 'Скучная история', а в 'Новом времени' — рассказ 'Обыватели'.
И все же, как ни убедительны эти факты, судить на их основании об интенсивности творческой деятельности писателя было бы весьма опрометчиво. Сам Чехов в ответ на вопрос Суворина — не обленился ли он? — ответил, пошучивая, что, во всяком случае, он не стал ленивее, чем был раньше. И тут же добавил: 'Работаю я теперь столько же, сколько работал 3–5 лет назад. Работать и иметь вид работающего человека в промежутки от 9 часов утра до обеда и от вечернего чая до сна вошло у меня в привычку, и в этом отношении я чиновник'.
Что же изменилось? Прежде всего работа его стала значительно разносторонней. Вместе с ростом известности все расширялся круг знакомых и поток всякого рода обращений и просьб. Главным образом, просьб ознакомиться с рукописями произведений. Летом Чехов три недели проведет в Ялте. Рассказывая о городе, Чехов, в частности, замечает: 'Много пишущих, но ни одного талантливого человека'. Откуда такая осведомленность? Оказывается, написаны эти строки со знанием дела. В другом своем письме Чехов сообщает: 'Редко остаюсь один… Шляются ко мне студенты и приносят для прочтения свои увесистые