трибунал, одно упоминание о котором вызвало в голове вихрь таких же грозных слов: обвинительный акт, приговор, штрафной батальон, тюрьма. И получалось, что стоило только Андрею поступить по своему желанию, не посчитавшись с требованиями всех этих людей, как их гнев тотчас же обрушился на него. Андрей грузно опустился на табурет, закрыл глаза. И не сожаление, не раскаяние, но злость, горячее несогласие, яростная тоска охватили его. Он почувствовал себя как бы в сетях, как бы пойманным и опутанным обязанностями, множеством обязанностей по отношению к множеству людей и вещей: к своим товарищам, к своей роте, к службе, к семье, к родным, даже к Варе, которая, наверно, волновалась сейчас за него. Точно тысячи крепчайших нитей держали его, не давая пошевелиться. И ему вспомнилось, что первое «ты должен» он услышал давным-давно, еще в детстве, от матери. «Ты должен хорошо учиться, — говорила ему она. — Должен переписать в свою тетрадку примеры по русскому… Должен решить задачку… А не то рассердится Никодим Трифонович — ты должен его слушаться». Этот Никодим Трифонович, учитель, посягал на все его время, завладел всей его жизнью. И он возненавидел первого своего учителя, в котором была олицетворена деспотическая необходимость делать в жизни главным образом то, что не сулило немедленных удовольствий. После на Андрея покушались другие учителя и наставники, с новыми, умножившимися требованиями, с новыми «ты должен». И, полный отчаяния, он сейчас с удесятеренной силой запротестовал. «Почему я должен? — хотелось ему крикнуть. — Я ничего никому не должен! Оставьте меня! Дайте мне одному…» Ему казалось, он был обманут и попал в жестокую ловушку, попал давно и только теперь обнаружил это. — Да что я вам дался?! — забывшись, пробормотал он вслух. — Чего вы все ко мне! Додон туп, туп, как пень, и ненавидит меня… Это он мне устроил суд! При мысли о трибунале его сердце начинало колотиться, как будто он бежал и запыхался. Ночью Андрей не мог уснуть. Поздно вечером, когда погасло в камере электричество, за стенами ее разразилась гроза, зашумел дождь; гул и плеск наполнили темноту, и в высоком оконце запылали беглые молнии. На мгновение лиловатый свет озарял голые, как в склепе, белые стены. Андрей задыхался, темнота давила на него, душила, он физически ощущал страшную тяжесть каменных стен, в которых был заключен. Вскинувшись, сев на лежаке, он, как в полубреду, принялся придумывать планы побега, готовый на что угодно, лишь бы спастись отсюда, — он точно тонул во мраке и, объятый ужасом, забарахтался, стремясь вынырнуть на поверхность. Чтобы бежать, надо было прежде всего заручиться поддержкой товарищей, тех, что находились па воле, связаться с ними. Но согласятся ли они теперь помочь ему, не отшатнутся ли от него и самые близкие друзья: Булавин, кроткий Даниэлян? Он уже не был в них уверен. И он отбрасывал один фантастический план за другим, скорчившись на своем лежаке, кусая губы и шепча про себя: — Черт с вами. Обойдусь без вас… Лишь к утру он опомнился: куда, в самом деле, он мог убежать? Да и зачем, зачем? При свете дня все в мире вновь обрело безжалостную ясность и устойчивость: он был один, и он был беспомощен перед силой, державшей его здесь и грозившей ему еще большей карой. Новый начальник караула пришел утром в камеру к Андрею после того, как солдат, приносивший завтрак, доложил, что Воронков не притронулся к еде. — Что это, вы нездоровы? — осведомился щеголеватый, жизнерадостный старший лейтенант. Андрей знал его: это был обязательный участник самодеятельных полковых концертов, конферансье и чтец юмористических стихов; Андрей поспешно встал с табурета. — Я здоров, товарищ старший лейтенант! Разрешите обратиться: меня будут судить, товарищ старший лейтенант? Он придержал дыхание, ожидая ответа. И в том, как офицер посмотрел на него — с невольной отчужденностью, точно здоровый на больного, — он прочитал ответ на свой вопрос. — Ну, не знаю… Своевременно будете поставлены в известность… — И старший лейтенант, желая смягчить сухость своих слов, добавил — Невесело, конечно, понимаю. Но кто же виноват? А кушать надо, обязательно. Это — обязательно. — Он поискал, что бы еще сказать в утешение. — И не падайте духом: не среди чужих находитесь, среди своих. Жалоб нет? Андрей отрицательно качнул головой. Обед он, впрочем, съел весь без остатка: он проголодался — и следующую, четвертую, ночь в заключении проспал как убитый. Внешне он успокоился, подолгу неподвижно сидел или лежал, напряженно глядя перед собой, точно решая трудную задачу. Он опять думал о Варе и вновь в подробностях пере-живал их необыкновенное свидание в лесу, в сумерках за рекой; ему вспоминались самые милые и добрые картины из прошлого, из его жизни дома. И у Андрея было такое ощущение, точно у него несправедливо и зло хотят все это навсегда отнять. Новые, неожиданные мысли возникали в его голове; он будто прислушивался к незнакомым, заговорившим в нем голосам — недобрым, грубым и тоже злым. «Защищайся, как можешь, — наставляли его они. — Если нельзя открыто брать то, что любишь, учись действовать по-другому». И он принимал эти новые «правила игры», приспосабливался к тем законам существования, которые представлялись ему теперь единственно истинными. Еще в «карантине», в первые же дни своего пребывания в полку, Андрей услышал загадочное выражение: «понять службу». Оно встречалось в различных сочетаниях: «Кто службу понимает, тому и служить легко», — поучал Андрея шофер Ипатов, рекордсмен по части самовольных отлучек. «Не поймешь службы — хана тебе», — предупреждал Бобров — похабник и бездельник, часами околачивавшийся около кухни. Но только сейчас Андрей начал постигать действительный смысл этой таинственной заповеди, передававшейся от лодырей и ловчил старых призывов к более молодым. «Понять службу» — это значило научиться ускользать от ее требований, хитрить, соблюдать только внешние признаки дисциплины и во всех случаях выходить сухим из воды. Вчера еще эта жизненная позиция вызывала у Андрея усмешку; сегодня он, выбирая ее для себя, испытывал мстительное удовлетворение. Казалось, что, становясь таким же, как и презираемые им самим ловчилы и тунеядцы, он причиняет зло не себе, но кому-то, кто вынудил его на это. «Вы так со мной, хорошо же, а я так…» — повторял он, все более ожесточаясь.
3
Ночью пронеслась гроза с многоводным ливнем, но к утру не посвежело — во влажном воздухе стало еще тяжелее дышать. Погода испортилась, как видно, окончательно: солнце так и не показалось, затянутое сплошной облачной мглой, и зарядил мелкий дождь, почти невидимый, еле слышный, но неистощимый. Как будто банный, теплый туман повис, не двигаясь, не редея, над тускло-зеленой равниной, слинявшей от этой обильной влаги. На стрельбище все промокли до нитки: и солдаты, выведенные в полном боевом снаряжении на проверочные стрельбы, и офицеры из инспекторской комиссии, производившие проверку. Люди хлопотали здесь с рассвета, обливаясь, как в гигантской парилке, потом, смешавшимся на их телах с дождем. Немного позднее на вездеходе сюда прибыл и командующий вместе со своим заместителем и командиром дивизии. Не надев плаща, Меркулов медленно, не замечая этого докучливого ненастья, прохаживался, с любопытством посматривая вокруг. А глядя на командующего, и все, кто приехал с ним, также остались в одних гимнастерках, быстро потемневших на плечах и спинах. Над дощатой башенкой, из окон которой обозревалась вся территория стрельбища, был поднят на шпиле красный шар — сигнал, предупреждающий окрестное население. Шли так называемые боевые одиночные стрельбы; отчитывалась в своей огневой выучке девятая рота капитана Борща. И то ли погода не благоприятствовала этим занятиям, то ли неудача первого взвода, получившего уже неудовлетворительную оценку, испортила людям настроение, само это раздраженное, недоброе настроение стало, как часто бывает, причиной новых неудач и огорчений. Парусов, чтобы не выслушивать критических замечаний, отошел в сторонку, к палатке, поставленной для начальства, и бросал время от времени холодные взгляды на командира полка Беликова. Тот внешне сохранял полное спокойствие, поглощенный раскуриванием папиросы. Отсырев, она гасла, и он вновь терпеливо разжигал ее, чиркая спичку за спичкой, она опять гасла, и можно было подумать, что только это его и занимает. В отличие от Беликова, командир батальона заметно нервничал, подзывал к себе капитана Борща, тихо выговаривал ему и давал наставления. Капитан козырял и шел во взводы; простецкое, немолодое лицо его горело розовым румянцем, как у сконфуженного школьника. Сейчас на исходном положении находился второй взвод, и дело у него обстояло тоже из рук вон скверно. Два стрелка, вызванные на огневой рубеж, были тут же возвращены в строй, потому что не попали в «пулеметчика» — первую мишень; третий плохо бросил гранаты и промахнулся, стреляя в последнюю, в «бегунков». Второй взвод начинал еще хуже, чем кончил первый. И это было совершенно неожиданно и необъяснимо после всех учений и тренировок, проведенных в батальоне. Если бы Борщ, хлопотливый, исполнительный труженик Борщ, старый служака, был суеверным человеком, он, пожалуй, решил бы, что его людей сглазили. Вероятно, все же их действительно подвела погода: этот окаянный полутуман-полудождь, в