сорвется на крик. Коротенькие, пухлые пальцы женщины теребили ручку потертой дерматиновой сумочки, которую она держала на коленях. И Лесун подумал, что похожая сумочка была у его матери: черная, с пожелтевшей металлической застежкой — неизменная, единственная во все годы его собственного детства. — Я от дочки куски прятала, ему отдавала, потому что слабый он был. А характер у него добрый, нежный, чересчур даже… Робкий он, верно, — не гусар. А только, товарищи офицеры, — с какой-то гневной мольбой выговорила она, — я, как мать, скажу: пожалеть его надо! И это откровенное «пожалеть» прозвучало в комнате с неожиданной, повелительной силой. Климов насупился и опустил голову; Лесун серьезно, сочувственно закивал. — Видите ли, Елизавета Дмитревна, бывают случаи, когда уступишь человеку, пожалеешь и этим самым погубишь его, — сказал он. — Мы ни на чем не хотим настаивать… Повидайтесь с сыном, потолкуйте с ним. — Он подумал и искренне добавил — Вы мать, ваше слово решающее. Женщина не поняла его последней фразы, так как совершенно ее не ожидала. Она слишком упорно боролась, чтобы поверить в столь быструю победу. — А может, по музыке, в оркестр Гришу определите, — по-просила она. — У него по музыке большие способности. И не учился нигде специально, а на гитаре играет. Я ему гармонь все собиралась купить. — Как вы скажете, так и будет… Вы мать — вы и должны решить, — громко, радуясь этой своей мысли, повторил Лесун. — Кстати сказать, музыканты у нас тоже прыгают. — Мне решить? Как же я могу решить? — Женщина очень удивилась. — А вот давайте условимся: как вы рассудите, решите, так мы п сделаем, — подтвердил Лесун. Она опасливо посмотрела на него, подозревая подвох, ловушку; он улыбался. — Я хочу лишь напомнить… — сказал он. — От человека в жизни требуется много больше, чем отважиться на прыжок с парашютом. В конце концов это не так уж трудно. А вашему сыну еще жить да жить — каким же вы его выпустите в жизнь? Не спешите поэтому со своим решением. И Лесун увидел: на лице женщины выступило растроганное, размягченное выражение. — Ох, спасибо вам! От сердца говорю, как мать! — воскликнула гостья; она наконец уразумела, что судьба сына находится в ее руках, и тут же, как видно, приняла решение. — А я уж не надеялась… Лесун помолчал: он подумал, не слишком ли он увлекся, движимый сильным, но в общем неясным побуждением. — Еще об одном попрошу, — сказал он. — Попомните, что у каждого молодого человека, которого вы увидите у нас, тоже есть мать. И она тоже отдала в армию свое самое дорогое — своего сына, как и вы. И если ваш парень не сделает того, что делают все, вдвойне трудно придется кому-то другому. И ка-кой-то другой матери… Вот, собственно, и все, о чем я прошу попомнить… А там выбирайте сами судьбу своему сыну, Елизавета Дмитревна. Он на работах сейчас, мы сию минуту за ним пошлем. Пока посмотрите полковой городок, погуляйте… Товарищ подполковник, — Лесун обратился к Климову, — вызовите к нам сюда сержанта Разина. И спустя еще несколько минут гостья — благодарная и обрадованная — покинула в сопровождении сержанта, написавшего ей письмо, кабинет замполита. — Ну и ну… — протянул Климов, когда дверь закрылась. — Боевая мамаша, прискакала из-под самого Ленинграда. Любопытно. Он не одобрял чрезмерного доверия, оказанного их неожиданной посетительнице начальником политотдела. — Мамаша — всегда мамаша, — сказал Лесун. — Кто она, проводница, кажется? — Так точно. Это, знаете, стреляная публика. — Давайте сюда вашего Воронкова… Действительно любопытно. Ну, поглядим, — сказал Лесун. Ему стало вдруг легко и приятно, точно он, сам не понимая, как и почему, сделал то разумное и человеческое, что только и можно и следовало сделать. И хотя он вовсе не был убежден, что женщина правильно его поняла и не использует его доверия во вред, эгоистично, он повеселел. В кабинет ступил Воронков, тонкий, красивый юноша, весь в испарине, желтовато-бледный, и Лесун, выйдя из-за стола, быстро, с интересом его оглядел. — Да, вид не гвардейский, — весело проговорил он. — Как, Воронков, продумали свое поведение, извлекли урок? Зная, что сию минуту он скажет нечто такое, отчего этот синеглазый, перепуганный красавец вмиг переменится, он самую малость помедлил. Разбираясь в деле Воронкова и получив из больницы справку, подтверждавшую показания солдата, Лесун почувствовал искреннее облегчение. Было бы очень грустно отдавать под суд совсем еще зеленого юнца, только что со школьной скамьи ушедшего в армию, «в жизнь». Иногда это означало навсегда потерять человека для той жизни, к которой готовили его в семье, в школе, — юность бывала слишком чувствительной и нестойкой в подобных испытаниях. И наказание — увы, даже справедливое, даже необходимое в общих интересах! — не только, случалось, не исправляло преступника, но еще больше коверкало — так думал Лесун. В данном случае речь, очевидно, должна была идти не о преступнике, но, скорее, о потерпевшем. И возмездие, которое понес Воронков, стукнувшись головой о мостовую, попав в больницу, а затем просидев четыре дня на гауптвахте, было для него более чем достаточным. Все произошло, как Лесун и ожидал: парень вспыхнул и зарделся так, точно сконфузился, услышав, что его освобождают. Он замигал своими ярко-синими глазами и глуповато улыбнулся. — Так как же, Воронков, извлекли для себя урок? Что скажете? — Лесун повторил вопрос более серьезным тоном. Но ему становилось все приятнее и веселее. И он чувствовал нечто вроде симпатии к этому юноше, которого он смог сделать таким неудержимо, до глупости счастливым. — Извлек, товарищ полковник, так точно! — выкрикнул Андрей, готовый согласиться сейчас с командирами в чем угодно. — Времени на размышления хватило, — со смешком сказал Климов. И капитан Борщ, подтверждая, закивал своей коротко, ежиком, остриженной головой. Солдат-автоматчик, приведший сюда Воронкова, широко растянул в ухмылке рот. Эта совершавшаяся на их глазах процедура «отпущения грехов» доставляла всем, кто здесь был, нескрываемое удовольствие. — Да и сознательности тоже должно было хватить, — продолжал Лесун. — Мы с вами недешево, — ой недешево! — обходимся нашему народу — нас он и кормит и одевает… И верит в нас, как в несокрушимую стену, в свой щит, верит и надеется на нас. Вы же должны это понимать, Воронков. — Так точно, товарищ полковник! — звонко отозвался Андрей. — Я понимаю. Он стоял «смирно», выпятив грудь, всей позой выказывая чрезвычайное усердие, а в голове его проносилось: «Обошлось!.. Выскочил на этот раз!.. Обошлось!» — А если понимаете, за небольшим остановка: доказать понимание на деле. — Лесун отвел в сторону глаза, чтобы не выдать своей веселости. — Совершенно верно, товарищ полковник, — поспешил согласиться Андрей. — Урок хороший, надолго запомнится, — с удовлетворением сказал Борщ. — В следующий раз из увольнения до срока будете возвращаться. Сейчас и ему и другим даже нравился Воронков, доставивший недавно столько тревог и огорчений, нравился потому, что дал возможность каждому почувствовать от происходившего доброе удовольствие. — Ступайте, Воронков, — отпустил его Лесун. — Идите… И чтоб я о вас только хорошее слышал!.. — Марш в роту! — приказал Борщ. Андрей круто, по всем правилам, повернулся и вышел строевым шагом. На крыльце он вздохнул и помотал головой, как бы отряхиваясь. — Ну, все, выбрался! — пробормотал он счастливо. В эти минуты Андрей совсем не ощущал себя человеком, получившим серьезное жизненное предупреждение; он не думал о суровом уроке, не раскаивался и не давал себе слова быть в будущем благоразумнее — все в нем только радовалось и ликовало.
2
Елизавета Дмитриевна Агеева, получив письмо, в котором сообщалось, что ее Григорий отказался прыгать с парашютом и осрамил свою роту, тотчас и решительно встала на сторону сына. — Чего захотели? Чтобы я Гришу своими руками?! — вслух негодовала она, перечитывая письмо. — Да где ж такое видано! И народила сына, и выходила и загубила — все сама!.. Затем в ее сердце проникла тревога. — А наказывать Гришу за отказ не будут?.. — высказала она опасение младшей дочери, школьнице пятого класса, Насте. — У них там, если не послушаешься, строго… Она собралась было проконсультироваться по этому вопросу с соседями, но тут воспротивилась ее дочка. Письмо из полка, к удивлению матери, сверх всякой меры огорчило девочку, со слезами в голосе она молила никому его не показывать. И мать в сердцах даже ударила Настю по щеке, возмущенная ее черствостью, отсутствием сестринской любви. Все же к соседям она не пошла: действительно, может быть, лучше было не посвящать их в это деликатное дело; как они еще посмотрели бы на него? А больше, собственно, ей, вдове, и 7 Сильнее атома 193 советоваться было не с кем: муж Елизаветы Дмитриевны погиб еще в сорок первом. И к вечеру в день получения письма она утвердилась в мысли, что ей лично необходимо отправиться немедля в часть к сыну: опасность, угрожавшая ему, быстро разрасталась в ее воображении. А ехать в конце концов надо было не так уж далеко, и отпуск на два-три дня ей удалось бы исхлопотать без затруднений. Ночью в поезде Елизавета Дмитриевна почти не спала, она думала о своем сыне — думала со скорбью и сокрушением, не обманываясь на его счет. Но самые слабости его, которые она знала лучше, чем кто-либо, — робость и