она, примчавшись стремительно по его письму, собирается воздействовать на сына совсем не в том направлении, как надеялось комсомольское бюро. Он видел в ней свою союзницу. И Елизавета Дмитриевна, не умея совладать со смутными чувствами, обуревавшими ее, вконец разозлилась. «А вот и не выйдет у вас, не отдам я вам Гришу, не отдам! — упрямо внушала она себе, идя к казарме. — Мне сказали — будет, как я сама рассужу, а я уже рассудила: не получите моего Гришу!» — Напуганный он очень, — продолжал виноватым тоном Разин. — Отчего? — вот вопрос. Он прибыл к нам в полк напуганный… А мы не сумели его перевоспитать — пришлось к вам обратиться. Она не ответила; ее пухлые щеки опять пылали, ей было жарко, и ее, как ночью, мучила жажда. — И для жизни это плохо — быть слишком пугливым, не для одной службы, — услышала она далее то же самое, о чем говорил ей полковник в штабе. — Разве ж это жизнь — трепетать перед всеми, как Акакий Акакиевич? Торопливо, не глядя по сторонам, прошла Елизавета Дмитриевна мимо дневальных в казарме; сержант привел ее в Ленинскую комнату, усадил за стол, на котором аккуратной стопкой лежали тетрадки журнала «Советский воин», попросил прощения за то, что оставляет одну, а сам отправился за ее сыном. И вот наконец она увидела своего Григория. Ему не сказали, кто его ждет, он был так изумлен, что в первую секунду даже не выразил радости; войдя, оп будто споткнулся и остановился с оторопелым видом — дочерна загорелый, в залатанной гимнастерке, в тяжелых сапогах, измазанных глиной. Он в самом деле подрос за год и раздался в плечах; большущие, мужицкие руки в царапинах и ссадинах высовывались у него из узких рукавов. И Елизавете Дмитриевне померещилось в это первое мгновение, что ее обманули и перед ней предстал не ее сын, а кто-то незнакомый, совсем уже взрослый, лишь очень похожий на сына. В следующую секунду этот чужой человек издал странный, короткий звук, не то стон, не то всхлип. — Ма… мама… — поперхнувшись, сказал он и пошел к ней. И только его высокий голос, нисколько не изменившийся, и это «мама» прозвучали совершенно так же, как раздавались в ее памяти и после того, как они разлучились. Она встала навстречу, он обхватил мать, прижался к ней, уткнулся в плечо — он был выше ростом — и заплакал, точно закашлялся. Сама чуть не плача, Елизавета Дмитриевна погладила его потную, жаркую шею, его лопатки, ходуном ходившие под гимнастеркой. — Приехала… — выговорил он невнятно. — Ма-а-мочка! — Ну, хватит… ну, что ты… — тихо, чтоб не услышали в коридоре, шептала она. Он поднял мокрое лицо; она утерла его щеки ладонью, и на нее глянули омытые, сияющие глаза. — И не написала ничего, а приехала… А я не знал! — захлебываясь, вскрикнул он. — И не писал тебе, думал, где ты, а где я… Он был неизъяснимо счастлив, точно свет надежды и воскрешения блеснул ему, точно родным, домашним, райским теплом пахнуло на него, окоченевшего в своем одиноком страхе. И он с силой, не замечая этого, сжимал руки матери, такие знакомые ему, маленькие, тугие ручки с твердыми бугорками мозолей на большом и указательном пальцах; вновь на глаза его набегали слезы, и его толстые, вывернутые губы расслабленно кривились. — Настя как? Учится… учится? — стал он расспрашивать о доме. — Квартиру-то… дают вам новую квартиру? — Слушай, сынок! — начала она негромко, глядя в пол, но так, что он сразу же перестал плакать. — Я обо всем переду-мала… Ее решение созрело лишь сейчас и почти мгновенно. Еще пять минут назад она думала, что поступит совсем иначе. Взяв его за руку, она сказала: — Ты заяви, Гришенька, командиру… Сегодня же заяви, что… как все, так и ты. Вот сейчас пойди и заяви. Он сделал движение, точно хотел отодвинуться от нее. — Мама, разве я?! — закричал он. — У меня ноги чужие де-лаются… Кругом такой шум! А у меня ноги как чугунные!.. — Тише, — прервала она его и оглянулась на дверь. — Тише, ты! — Разве я виноват? — прошептал он, точно давясь. — На-верно, я неизлечимый, мама! Рушилось его последнее прибежище, его единственная крепость. — Вылечишься, сынок, Гришенька! — ответила она тоже шепотом. — Обязательно вылечишься. — Мама! — вырвалось у него, как мольба о помиловании. Елизавета Дмитриевна отрицательно, отказывая, покачала головой. А рука ее все гладила его большую, грязную руку; жалость разрывала ей сердце.

3

Только поздно вечером Лесун добрался до своего кабинета в штабе дивизии; из полка Беликова он проехал к артиллеристам и задержался там, беседуя с молодыми офицерами, только что прибывшими в часть. На обратном пути он заглянул в редакцию дивизионной газеты, которая скучно, по его мнению, трафаретно писала о боевой учебе десантников. И время подошло к десяти, когда он смог наконец заняться «канцелярией», как он называл ту часть своей работы, что требовала сидения за письменным столом. В политотделе Лесун застал одного секретаря парткомиссии; обложившись книгами и тетрадками, этот офицер готовился к семинару в вечернем университете. Выслушав его недолгий доклад и взяв почту, Лесун уединился у себя. Он порядком устал — ныла спина, напоминая о давнишней контузии, — но был доволен миновавшим днем. Завершение «дела Воронкова» и отличное продолжение «дела Агеева», с которых начался день, точно задали хороший, удачливый тон всему дальнейшему. У артиллеристов славно — не без его, Лесуна, подсказа — встретили и устроили молодежь, позаботились о «быте», отремонтировали комнаты в офицерском общежитии. В редакции газеты само появление начальника политотдела произвело немалый эффект: его предшественник не баловал печать своим вниманием. И Лесун, потолковав с журналистами, убедился, что это совсем не сухие, не скучные (редактор даже сам писал недурные стихи), но заскучавшие люди, нуждавшиеся лишь в большем внимании и в большем доверии. Вообще, находясь почти уже три месяца в дивизии, которой командовал Парусов, Лесун мог с полным основанием утверждать, выражаясь сдержанным языком официальных документов, что политработа здесь недооценивалась. В подготовке к учениям, например, командир дивизии не забывал ничего: ни материального обеспечения, ни боевого, ни тыла, ни медицины, ни даже военторга, но ни слова не говорил о том, как должны действовать политработники. Он их только терпел подле себя как нечто необязательное, но неизбежное. И они — что было естественно! — довольно болезненно ощущали свое положение, а самые молодые из них мечтали о переходе на строевую службу. В конце концов это неотвратимо приводило, выражаясь все тем же языком, к проникновению в политическую работу формализма и к забвению главного в пей — воздействия на сознание. Лесун сам слышал, как на стрельбах иные из его инструкторов ограничивали свои заботы разъяснением условий стрелковых упражнений да проверяли, как соблюдаются меры безопасности. И то немногое, что ему удалось пока сделать, радовало его еще и тем, что внушало его помощникам, старшим и младшим, веру в необходимость и важность своей роли в армии. Самому Лесуну весь день было и очень интересно и в глубине души весело: множество людей прошло перед ним, и живое удовольствие, что испытывал он от участия в их делах и судьбах, — удовольствие, непонятное иным, как непонятна глухому музыка, еще не оставило полковника. Сидя в своем кабинете, он довольно невнимательно перебирал бумаги в папке, отвлекаясь, поднимая голову и прислушиваясь к тишине вокруг. Казалось, он чего-то ожидал, казалось, не все еще сегодня было сказано и сделано. А в сущности, Лесуну попросту нужен был сейчас собеседник, отзывчивый и заинтересованный, с которым он мог бы поделиться всем, чем наполнил его прожитый день. — М-да, такие-то дела… три деревни, два села, — проговорил он вслух. И, поддавшись внезапному искушению, озоруя наедине с собой, он стал подбирать в рифму:

Все звонят колокола, Съели кролики вола.

Он засмеялся, вообразив, как отнеслись бы к этой поэтической импровизации молоденькие лейтенанты-артиллеристы, которых он, солидный дядя под сорок лет, наставлял на служебный путь. Лесун покачал головой. — Чудишь, брат, чудишь… Жениться тебе надо, пока не. поздно еще, — сказал он самому себе. И в его памяти вновь, как теперь часто случалось, возник облик милой, чужой женщины — жены другого, неприятного ему человека. Каждый раз, когда он предавался размышлениям о том, что пора бы покончить со своим одиноким существованием, ему виделась мысленно эта женщина, совершенно недостижимая для него. «Вот такую бы мне, простую», — дарил он Надежду Павлов-ну Парусову своей высшей похвалой. В коридоре хлопнула дверь и раздались громкие, твердые шаги; Лесун их сейчас же узнал: шел командир дивизии, и шел так, как только и может ходить хозяин. «Он здесь… Что так поздно?» — подумал полковник, невольно внутренне подобравшись. Увы, Парусов был совсем не тот собеседник, в

Вы читаете Сильнее атома
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату