медленно, точно ворочая камни, сказал он. — Выручать надо Агеева. — Да он!.. — выкрикнул кто-то. — Он теперь и вовсе сдуреет. — Чего он? Под контроль надо взять… Слышите, Крылов, Даниэлян, вам поручаю! По-хорошему подойти надо, по-фронтовому. И так как все молчали, Елистратов уточнил: — По-фронтовому, сообща, значит, дружно. Объясните еще раз: как, что… Если и в этот раз не уяснит, действуйте по обстановке. Вот вы, Даниэлян, сможете помочь, если что? — Он сможет! — оживившись, сказал Булавин. — Выручать надо Агеева, — повторил Елистратов. — Разрешите обратиться, товарищ старшина! — не утерпел Андрей. — Вы сказали: вторая фронтовая заповедь, а какая первая? — Присягу принимали, Воронков? — вопросом на вопрос ответил старшина. — В присяге вся первая заповедь и есть: «не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами». Уяснили? Не дожидаясь ответа, он повернулся и пошел, грузно ступая: каждая встреча с Воронковым растравляла его душевную рану, напоминая о решении уйти из армии. — Слыхал? — кинул Булавин Андрею. — Вопросов больше нет? И солдаты двинулись к Агееву: тот с вечера, только они пришли сюда, заполз под старую ель и свернулся там, затих, как в шалаше. Но сейчас он встретил их стоя — белым пятном выступило из мрака его лицо. — Ребята, это… это знаете что такое? — первый, торопясь, заговорил он. — Я знаю, я все помню… Я хоть и малый был тогда, но я войну помню… Старика одного к нам принесли со двора, помер у нас… Борода вся в крови была, слиплась… Я очень хорошо помню… В бомбежку он попал. Булавин протиснулся к Агееву и дружески, грубовато ткнул его локтем. — Покурим, а… Бери вот… подмокли чуток. — Он совал Агееву папиросы. — Может, сигарету хочешь? Ты что больше любишь? — спросил Андрей. — У меня «Дукат» есть. Но Агеев как будто не слышал их. — Каждую ночь бомбили нас… днем тоже. Воет сирена и воет… — Он очень спешил куда-то и все порывался идти. — Улица наша сгорела тогда… И Валюшку, девчонку соседкину, тоже… ее взрывной волной убило. Я войну хорошо помню. — Давай, брат, кури! — настаивал Булавин. — Очень поднимает настроение табачок. Андрей виновато попросил: — Не обижайся на меня, Агеев! Я ведь… я тогда пошутил только. Ну, глупо. Ну, прости! Ему было мучительно вспоминать сейчас свою недавнюю жестокую забаву. — Что? За что? — Агеев даже не помнил обиды. — Говорят, война опять… А, ребята? Сказали, опять началось. — Гриша! — требовательно, даже резковато сказал Крылов. — Держись около меня, пойдем вместе… Делай все, как я. — Может, ты приболел, нет? Пройдет, ты покури! — твердил одно Булавин. Сзади над Агеевым навис Даниэлян, огромный в темноте, как скала. — Со мной будешь, здоровый будешь, — ласково сказал он. — А я не болен, — вновь заспешил Агеев. — С войны это у меня, с бомбежки. А теперь они опять… опять!.. Мало им! — Видно так! — закричал Булавин. — Сволочи! — Мало! — Агеев мотнул головой и зачем-то снял с плеча автомат. Из глубины его памяти, ослепляя, поднимались картины гибели и горя. Он вновь с режущей яркостью видел улицу, объятую пожаром… быстрые багровые языки пламени в дыму… изломанное тело убитой девочки… странный снег, перемешанный с копотью, с кирпичной крошкой… синюю лампочку над входом в бомбоубежище… белое, страшное лицо матери… четвертушку бумаги с лиловым штампом воинской части — «похоронную», в которой мать прочла о смерти отца. Все это и было войной! И, оставшись навек в душе Агеева, наполнило ее ужасом ожидания новой войны, ее повторения. Но сегодня ожидание кончилось: война началась опять, грозя всем, кто уцелел раньше. И самый страх, в котором так долго жил Агеев, как бы истощился, как бы отступил перед его отчаянием и гневом. Да, гневом — страдальческим, слепым гневом кроткой души. — Узнают тоже! — задыхаясь, проговорил он. — Мы за все… Наплачутся тоже!.. — Законно! — закричал Булавин. — Только поздно будет. Агеев повертел в руках автомат и повесил на плечо. — Поздно будет, — как эхо, повторил он. Секунду-другую длилось молчание: произошло самое невероятное — Агеев перестал бояться! Позор роты, всеобщее посмешище — Агеев готов был кинуться на врагов!.. Взяв наконец папиросу у Булавина, он помял ее машинально в пальцах, сунул в рот. — Ох ты! — шумно вздохнул кто-то. — Гвоздь-парень! — Он, Агеич, гвоздь! — захлебывался Булавин. — Это он скромничал до поры. А как до настоящего дела дошло… У кого огонь есть, братцы? Даниэлян чиркнул спичкой, крохотный огонек затеплился в его огромных ладонях, сложенных чашей, и перед нею столпились, прикуривая, солдаты. Гулкое, тяжелое гудение возникло в ночи и сразу усилилось. Казалось, тут же, за редкой порослью черных елей, забушевало, заревело невидимое море — это рядом на аэродроме начали разогреваться моторы самолетов. Булавин нащупал руку Андрея и сжал ее выше локтя. — Браток! — над самым ухом проговорил он. — Вместе гуляли, вместе и… Его голос прозвучал с несвойственной ему стеснительностью. И у Андрея заколотилось сердце: видно, и впрямь им предстояло сегодня на утренней заре принять первый бой. — И еще погуляем, — прошептал он. — Саша… — Сейчас по-поведут нас, — сказал Масленкин. — Интересно все-таки с-совпало. Они стояли, сбившись в кучку, двадцатилетние юноши в шлемах, обвешанные оружием, и торопливо курили, жадно затягиваясь, пряча в рукавах, как школьники, огоньки папирос. Юноши ждали команды и вслушивались в гудение машин, на которых этой же ночью должны были полететь навстречу войне, и всматривались в темноту, обступившую их. Андрей услышал возле себя сдавленный шепот, кто-то сквозь зубы крепко выругался. Он разглядел во мраке Крылова и удивился: это было на того не похоже. — Обидно, если опять откладывать придется…. — буркнул Крылов. — Чертовски!.. — Что откладывать? — не понял Андрей. — Все… Начали хорошо сейчас… Обидно, если опять помешают… II на какой срок: на год, на два, на четыре?.. — сказал Крылов. Затем лейтенант Жаворонков собрал свой взвод и довел до сведения десантников боевую задачу — быть может, первую в жизни каждого настоящую боевую задачу: — Товарищи!.. Приказано захватить атомно-ракетную батарею противника, уничтожить установки для запуска ракет и склад атомных боеприпасов. — Солдатам показалось: их командир говорит не своим — новым голосом, сдавленным, вибрирующим. — Задача взвода — наступать в составе роты на ее правом фланге в направлении высоты двести десять и один, овладеть высотой, перерезать движение противника на перекрестке дорог и перейти к обороне на юго-восточных скатах… Солдаты ловили каждое слово приказа. И слова падали в их сознание и запечатлевались там, как заповедь и как пророчество о жизни или о смерти. Еще через пять минут раздалась команда надеть парашюты. Стеснившись по краю летного поля, десантники возились и крякали, вскидывая увесистые ранцы: один на спину — с главным парашютом, другой с запасным — на живот, помогая друг другу, прилаживая оружие. В тесноте от солдата к солдату пробирались командиры подразделений и офицеры ПДС, проверяя на каждом, как надета и подогнана та сложная система лямок, пряжек, карабинов, что называется подвесной. Время от времени на аэродроме загорался прожектор, и его луч рассекал эту живую, шевелившуюся массу, выхватывая узкой полосой головы, спины, ранцы, бледные лица; далее прожектор упирался в стену леса, и там появлялись тонкие, как скелеты, стволы берез. Но вот луч угасал, аэродром вновь погружался в штормовую, гудящую тьму, и лейтенант Жаворонков, обходивший своих людей, включал электрический фонарик. — Настроение бодрое, боевое?! — негромко, сдерживаясь, произносил он и вопрошая и утверждая. — Затруднений нет? Сам он был в высшей степени возбужден и чувствовал необычайный подъем. Он не был бы даже чересчур потрясен, если б грозный слух, прошедший среди десантников, о котором полчаса назад поведал ему сержант Разин, вдруг подтвердился. Лейтенант твердо знал, конечно, что полк летит на учение, а не куда- нибудь еще, но в какие-то минуты он точно забывал об этом. Впервые в качестве командира Жаворонков участвовал в подобном учении со своим взводом. И все этой ночью: и быстрота сборов, и передвижение во мраке, и приказания вполголоса, — все отдавало чисто фронтовой обстановкой; собственная офицерская ответственность представлялась Жаворонкову безмерной. Он успокоил своего сержанта, командира отделения: война пока не начиналась, но самому ему порою мерещилось: командир полка должен был вот- вот собрать к себе всех офицеров и тут же, на аэродроме, возле боевых машин, объявить: «Товарищи офицеры! Враг нарушил священные границы нашего государства. Родина ждет от вас подвига». Это было бы вполне естественным по силе того волнения, что трепало Жаворонкова. Он ловил себя на мысли: «Ну что ж, я готов, и мой взвод тоже». И в сознании этой немедленной готовности на бой было нечто торжественное и сладостное. Ведь для нее, собственно, он, Валериан Жаворонков, и жил и набирался знаний, не спал ночей в учебных походах и перед экзаменами, тренировался на стадионе и стрелял в тире, укреплял волю, бросил курить, завел дневник — толстую тетрадь в твердом переплете — все для того, чтобы по боевой тревоге встать готовым. И если сегодня именно пришла пора в одно решительное мгновение отдать то, что он накопил в себе, — ну что же, он не дрогнет, и его взвод тоже… — отвечал мысленно лейтенант. Он переживал особенное, никогда раньше не испытанное чувство близости к тому офицеру в гимнастерке старого образца, фотография которого была наклеена на внутренней стороне переплета его дневника: он делал то же, что делал его отец. — Настроение бодрое? Отлично! — повторял он, переходя от одного своего подчиненного к другому, поправляя «плечевые обхваты», пробуя «грудную перемычку». — Примем десантную порцию… В порядке у вас? Молодцом! На поле наступила тишина:
Вы читаете Сильнее атома
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×