теперь ему открылось, вот так он все время плутал, натыкался, а потом вдруг становилось ясно, так вот, все было оттого, что нужно было (а что нужно было?) одно, только и требовалось! но что же? это они и имели в другом, более совершенном измерении духа! он знал только, что они любили там! (только там), и они там были, вместе с мамой! и они любили неизмеряемо! теперь-то он вспомнил свое недавнее чувство, он видел это чувство будто катящимся вниз по наклонному полированному желобу, все с большей скоростью, и как он ни стремился хоть как-нибудь удержаться, все безвозвратно неслось вниз, и он сам, охватываемый страданием, да, так было! так было! и, одновременно, неизвестной странной тягой будто бы желал, чтобы все, что должно было случиться, случилось бы, это-то и было на дне души, на самом дне души, до чего он касался, содрогаясь, что их сближение только и возможно в случае неминуемого, что было должно! он будто бы хотел быть там и узнать! в нем будто проросло иное зерно, и теперь-то он знал! только так можно было все удержать; бестелесный и бесчувственный человечек, который становился все мельче, теперь сказал: да, теперь ты сам все видишь, но он почему-то теперь усомнился, теперь у него появилось стремление к новым сомнениям и новому поиску; но собственная множественность давала ему счастливую надежду, что все, что случалось ночью, когда они любили друг друга, когда накатывала странность, достижимо; когда он шел по улице тогда, он вдруг почувствовал, что он прошел через угол дома, вернее, совсем не это, a то, что она здесь шла вчера, три дня назад, нет, не чаще, а три дня назад, он точно чувствовал, что три дня назад, а еще день назад она шла там, и он круто повернул и пошел к овощному магазину, где покупал картошку, потому что она еще всюду присутствовала здесь, была! день назад, это было ближе к нему, достижимее, и он это чувствовал; идя так, он слился с ней, и она начала истончаться, теперь он был с ней, и проникая в нее, он чувствовал, наконец, все неохватное счастье, на которое он вообще был способен, он снова повернул и возвратился, и теперь, собирая все вместе, и все, чем он сам был в этих местах, соединялось с ней; Надя открыла окно, ей хотелось его лучше до блеска протереть, в этом блеске и почудились ему двое (он почувствовал слабость и потом бежал и бежал по лестнице и едва не упал у двери) и, взглянув вниз, ей показалось, что она взмыла ввысь, она увидела, как оба они шли вдоль улицы за картошкой, в овощной магазин, он, как всегда, касался ее плечом, всем своим боком и своим бедром, как бы слегка подбивая ее левую ногу, возбуждая в ней медленно растущее желание забыть про всех, и здесь же, на улице, остаться с ним вдвоем, отдать ему свои губы, руки, уничтожив себя полностью, и она вспомнила совсем уже реальную историю из их жизни, как они долго бродили, ругались, он вел ее под руку, руки она не отнимала, будто это был небольшой мостик, который ей не хотелось еще разрушать, но отвращение она испытывала, но после всей ругани и взаимных чудовищных оскорблений все в ней, как и сегодня, менялось, и она вдруг почувствовала такую неотвратимую тягу к нему, одновременно она страдала, она понимала, что чем-то он пользовался, как-то ему это удавалось, потом ее бесило ее собственное рабство, и все-все она употребляла, чтобы бороться с этим, все-все свои силы! но сейчас ей было решительно все равно, краткие токи сознания она прерывала, ну зачем же они были, господи! понимая, что то, что происходило, несоизмеримо ни с чем, ни с чем! может быть, это было даже главным, что может быть вообще в жизни! может быть, даже так! все было потонувшим, исчезнувшим, только его руки, его длинные ноги, его пальцы! они долго блуждали по дневному городу, потом нашли глухой, чуть ли не забитый старый особняк, который шел под слом, она оторвала доску, и по кривой узкой лестнице они поднялись на второй этаж; там была площадка перед тоже забитой дверью и было темно. Он бросил свою новую нейлоновую куртку на пол, она прислонилась к стенке, он судорожно раздевал ее, а она, ничего больше не зная о себе, медленно сползала вниз, пока они оба не исчезли совсем; а был-то это дом его отца, когда он уже умер, дом его матери. Но он был забит. Вот так-то. Но они об этом уже не знали; ее ждали на работе, были какие-то срочные дела, принимались неотложные решения, срочно нужно было сдавать проект, должны были приехать заказчики, но все ушло, пропало. Потом через несколько дней нахлынуло, появилось, многое пришлось перекраивать, передоговариваться, многих она подвела, вызвала недоумение, по ночам она шептала, стремясь вернуть себя: ничего не было! ничего не было! но ее губила и уничтожала мысль, что это все же было, было! Но сладостное воспоминание своего собственного уничтожения на этой жуткой лестнице, а потом и другие, вновь вызывали в ней желание, накатывало в снах, и она просыпалась от счастья. Во сне он спросил ее: как тебе? иногда он спрашивал ее так, и в самом вопросе было продолжение их близости, как ей было? было восхитительно! она ответила, едва раскрывая губы: восхитительно! —
разве возможно сообщить, что чувствовал Митя, в одну миллиардную долю мгновенья, что чувствует каждый из вас, когда вы едете зажатые в автобусе, потом работа, магазин, дети, муж, жена, когда вы каждый день в прекрасном чертовом колесе, называемом жизнью, что чувствуете вы, читатель? что чувствуете вы, читатель, в несчастье, в беде, когда ваши близкие (одних вы любили, других уничтожали своим презрением, третьих предавали; снова любили), когда ваши близкие исчезают и больше нигде-нигде! больше никогда! вы не сможете коснуться их пальцами (никогда!), разве можно всю эту часть времени, хотя она есть только малая часть, которая входит в нас, можно ли как-то сообщить, как живет человек; всю эту малую часть времени вместить в отпущенное мне мгновение; знаю только одно: если ты любишь, если ты страдаешь ото лжи, если вы стремитесь, как бы вам ни было тяжело! к чистому истоку, к роднику, я знаю, что это есть в каждом, как бы нам ни было плохо, как бы мы сами ни были плохи, есть это в каждом, если вы стремитесь к этому истоку, тогда вы будете счастливы! потому что земля — это и есть место, где существует этот божественный исток, и как место, где бы мы ни страдали, какой бы наша жизнь ни была, но есть у нас мать, есть дети, мы можем любить, если мы видим небо, мы чувствуем — если мы можем страдать, когда тяжело нашим близким, тогда мы счастливы, если мы видим зелень травы, то это так! и нет никакого другого счастья, нам только дано одно: жить, не уничтожая этот исток, стремясь все ближе быть к истоку, нам нужно только сохранить его, только сохранить! сохранить в себе его для всех! — (все это тоже входило в Митю, пока он видел свои сны, когда сжимало горло, пересыхало, когда он сидел в реанимации, как мать всех любила, господи! и пока неслась ее душа, она все думала: в десять крат, господи! в десять крат! если это так нужно, для Мити, для всех, для продолжения жизни! то пусть все так и будет, и она думала, что кто-то уже дал им эту жизнь, на земле, кто-то уже продлил ее, а там, где они были, где они уже были прежде, там был теперь камень, пески, ничего не росло (поэтому их там не было), раскаленные каменные ветра (кто-то перетягивал их в новое место, к истоку, когда все превращалось в раскаленные каменные ветра), кто-то, может, умирая сам, сам исчезая, дал уже им эту жизнь, а она умирала для продолжения, там уже не было ничего: были только пески: ни травы! ни дерева! только камни, пески, там не было рек, а здесь все еще было, все было! и если хоть одной каплей пролиться к ним, к Мите, одной травинкой, стеблем, прорасти одним только зерном! и чтобы сообщить, чтобы хоть как-то сообщить всем, что она уже знала.) —
а Митя все смотрел, как тряслись ее губы, как мелкой тряской дышалось среди колб, капельниц, в этой чертовой реанимации! бедная мама. Господи! как она неслась за исчезающим дыханием! как расползалось ее сердце на части, кто-то все удерживал еще ее, только сама, думал Митя, и Рябинин! как мало мы любим; он только гладил ее быструю с синей веной руку, но чувствовала ли она? Рябинин ее любил! может быть, один только он и любил ее! один Рябинин! — но когда она пришла в себя, она была счастлива, что был он, она все смеялась, неужели же это все! и не верила! не верила, когда пришла в себя, как ей было легко!
Теперь уже Мите разрешали все, а он, наивный, думал, что сломал, наконец, эту стерву в белом халате — завотделением, даже не подумал, что это не к добру, разрешение не к добру! Тогда только и разрешили, когда ясно стало, что уже все равно, правда, Рябинин накануне удивлялся и был счастлив, что вытащат! но за сутки столько уже изменилось, раньше приступы шли к ночи, в эти же сутки они шли через три-четыре часа, все расползалось, но что же было делать! вся эта неделя была тяжелой, но он сам, в понедельник и во вторник, когда случилось, отсутствовал, появился только в среду, во вторник, правда, звонил в больницу, хотя и звонить почему-то не поднималась рука, было неловко звонить, на работе шел вечер, он не пошел в больницу, звонить поэтому было неловко, но позвонил; отвечали сухо, но, правда, сказали, что ничего, без изменений: либо не знали, либо скрыли, а мать уже лежала в реанимации! (и вот он доверил этому ответу, стандартно-обезличенному, прошедшему через несколько рук, стертому, потерявшему свое существо), он же весь вечер протанцевал: шейк, твист, все, что попадалось, танцевал