Он говорил без остановки, спеша кончить свою речь, щедрой рукой лия бальзам утешения и великодушных советов, как вдруг раздался такой странный о, так странно, так необычно звучащий! – голос человека, который не слушал и не станет слушать. Услышав этот стон, наш добряк тотчас понял, что напрасно тратил красноречие.
– Друг мой, друг мой, я больше не могу! Нет сил!..
Трясущиеся губы почти выговорили еще какое-то слово, но не кончили. Однако оно не ускользнуло от внимания коллеги, быстро оправившегося от растерянности.
– Вы сказали 'отчаяние'? В каком это смысле? Но святой старец властно положил свою лихорадочную дрожащую ладонь на его руку и сказал:
– Давайте отойдем немного, вон туда…
Они остановились под старой полуобвалившейся стеной. Какая ликующая жизнь кипела тут!
– У меня нет сил, – жалобно повторил старец. – Пожалейте меня, друг мой, теперь единственный друг мой, не дайте милосердию совратить вас с пути истинного. Будьте тверды! Я всего лишь недостойный пастырь, жалкий священник, бесплодная душа, слепец, несчастный слепец!..
– Нет, нет, только не вы,- вежливо возразил будущий каноник, – но те немногие, кто дерзал злоупотребить вашей до… вашим прямодушием… Ведь так хочется верить в искренность лестных слов!
Он усмехнулся, отгоняя рукой назойливую осу (жужжавшую так же докучно, как эти самоупоенные, велеречивые уста), но, спохватившись, внушительно проговорил:
– Так я слушаю вас.
Люмбрский старец клонится вперед, падает на колена:
– Господь вручает меня вам, отдает в вашу власть!
– Какое ребячество! – негодует будущий каноник. – Встаньте же, друг мой, встаньте! Вы просто устали, переутомились, все представляется вам в преувеличенном виде. Я самый обыкновенный человек! Правда, некоторый опыт… – добавляет он с улыбкой.
Люмбрский пастырь отвечает ему горькой усмешкой. Какая разница! Прежде чем произойдет роковой поворот, ему хочется видеть в этом человеке друга, не избранного им, но посланного, очевидно, посланного ему Богом, последнего друга своего. Конечно, он уже не надеется, что можно будет поворотить вспять, обрести утраченный мир, начать новую жизнь. Слишком долго шел он гибельным путем и уже будет идти до конца, покуда хватит сил, рука об руку с единственным товарищем своим.
– Увы, – отвечал он, – каким я был в высшей семинарии, таким и остался: твердолобым бессердечным упрямцем, презренным человечишкой, ставшим орудием в руках провидения. Ходящие обо мне слухи, упорное преследование, дружеское расположение ко мне многих грешников суть знамения и предзнаменования, смысл которых мне непонятен. Святость зреет в безмолвии, но в нем отказано было мне. Давеча мне нужно было молчать, и теперь мне не пришлось бы говорить вам то, в чем я собираюсь признаться… (Да, сердце мое обливалось кровью, когда я покидал при столь ужасных обстоятельствах несчастную коленопреклоненную женщину, постигнутую столь жестоким, о, столь жестоким горем…) Но тому есть, очевидно, причина… ибо, друг мой, когда я выходил уже за дверь… одна мысль… мне пришла в голову одна мысль…
– Какая же? – спросил люзарнский пастырь.
Он невольно склонился и приблизил ухо к губам старца, чтобы лучше слышать голос, понизившийся до неразборчивого шепота… Вдруг он выпрямился с выражением ужаса на лице и вскричал:
– О, друг мой, друг мой!
Он воздел руки к небу, потом скрестил их на груди, в глубокой скорби понурив широкие плечи. Старец по-прежнему стоял на коленях. Был виден лишь седой затылок низко опущенной от стыда головы.
– Стало быть, эта мысль пришла вам в голову внезапно, в первый раз? раздельно проговорил люзарнский коллега.
– В первый раз.
– А прежде никогда не приходила?
– Боже мой! – воскликнул престарелый священнослужитель. – Конечно же, нет! Я несчастный человек. За долгие годы у меня не было и часу душевного покоя. Конечно, вам трудно поверить! Еще бы! Чудотворец! Святой в лапах Дьявола!.. По правде говоря, друг мой, за всю мою жизнь я, пожалуй, не совершил ни одного, хотя бы незаконченного, хотя бы неудачного деяния во имя божественной любви… Нет, мне должно было пройти через ужасные страдания этой ночи… Я более не принадлежу себе, в буквальном смысле слова… Я корчился в муках отчаяния… И тогда, словно в насмешку… тогда меня посетила эта мысль…
– Вы должны были гнать ее прочь, – возразил люзарнский пастырь.
– Поймите же, – смиренно отвечал старец, – я сказал 'посетила', но я просто неудачно выразился. Это не мысль, но убеждение… (Ах, я не нахожу слов, мне всегда не хватало слов! – воскликнул он с какою-то детской досадой.) Мне нужно идти до конца, возлюбленный брат мой, признаться во всем… Даже стоя перед вами на коленах, обуреваемый тревогой неизъяснимой, сомневаясь в самом спасении души моей… я верую… мне должно верить неколебимо, что убеждение сие мне внушил Господь!
– Получили ли вы – как бы сказать? – какой-либо ощутимый знак?
– Знак? – с простодушным удивлением переспросил старец.
– Ну, не знаю… может быть, вы что-нибудь видели или слышали?
– Ничего… Только внутренний голос. Если бы воля божия была изъявлена столь явственно, я повиновался бы незамедлительно. Но это был не приказ, но просто уверенность, убеждение в том, что так и будет… ежели я сам того пожелаю. Видит Бог, признание сие терзает мне душу, я просто сгораю от стыда… Я знал… знаю и теперь… я уверен… что единого моего слова было бы довольно, чтобы… Боже мой!., чтобы воскресить… да, оно воскресило бы мертвое дитя!..
– Посмотрите мне в глаза! – властно сказал люзарнский кюре по долгом молчании.
Обеими руками он стал подымать старика с колен, и когда тот встал перед ним и он увидел его низко опущенную голову и испачканные землей штаны, в нем шевельнулось дружеское участие.
– Смотрите мне в глаза… Отвечайте искренне… Кто воспротивился тому, чтобы вы испытали… немедленно испытали свою власть?
– Не знаю, – ответствовал старик. – Это было ужасно!.. Когда орудие слишком низменно, Господь выбрасывает его после того, как употребит для своей пользы.
– Но ваше… убеждение остается неколебимо?
– Да.
– Что вы решили делать?
– Повиноваться, – последовал ответ дивного старца.
Будущий каноник с живостью сдернул очки, взмахнул ими в воздухе.
– Советы мои будут чрезвычайно просты. Во-первых, вместе со мною вы вернетесь сейчас в дом и принесете свои извинения (столь неожиданный уход, вероятно, несколько удивил и обидел хозяев!). Пока я буду исполнять долг вежливости, вы пойдете, – вы хорошо меня слышите? – пойдете в смертный покой, отчитаете молитвы – словом, сделаете все, что считаете нужным, сделаете на совесть… Мне не хотелось бы, чтобы в вашей душе, и так уже потрясенной, осталась хотя бы тень сомнения… Я все возьму на себя, заключил он после коротенькой заминки, резким взмахом руки словно отметая сомнения. (Он устыдился невольного, темного любопытства, шевельнувшегося в нем, и такой решительностью как бы пытался скрыть от самого себя эту слабость. Иногда самый заурядный человек, случайно затесавшись в игорную залу, поддается лихорадочному возбуждению собравшихся вокруг стола людей, бросает на сукно золотой двадцатифранковик и еще немного узнает себя.)
Засим люзарнский пастырь водрузил очки на нос и закончил:
– После чего, мой друг, вы будете благоразумны и отправитесь отдыхать.
– Я постараюсь, – смиренно ответствовал старец.
– Это будет зависеть от вас. По утверждению людей ученых, отдых есть акт воли. Даже бессонница, считают они, является одним из чрезвычайно многообразных проявлений безволия у многих больных. Уж поверьте опыту человека, основательно изучившего явления такого рода. Внезапный упадок душевных сил, жертвой которого вы стали, есть, несомненно, естественная реакция переутомленного организма. Будем откровенны, дорогой коллега. В девяти случаях из десяти душевный мир, в поисках которого вы заходите столь далеко, весьма легко достижим: чтобы обрести его, достаточно соблюдать правила гигиены. Разумеется, такого рода истины подчас опасны в устах духовного лица и, во всяком случае, должны преподноситься с изрядной осторожностью. Но я могу не опасаться, что человек вашего ума даст им превратное толкование… вроде тех щепетильных особ…
– Вы считаете меня безумным, – мягко проговорил старец, поднимая глаза и устремляя на собеседника взор, исполненный неизъяснимой нежности.
– Увы, – продолжал он, – еще недавно я рад был бы лишиться рассудка. Порою просто видеть само по себе уже столь тяжко, что лучше бы Господь разбил зерцало. И оно будет разбито, друг мой… Трудно стоять у распятия, но еще труднее пристально глядеть на него… Какое страшное зрелище, друг мой, смерть невинного существа! В сущности, в самой смерти нет ничего особенного… Наверное, можно убить сразу, ускорить конец, набить землей неисповедимые уста, заглушить вопль… Но нет, рука, сдавившая несчастного, несравненно могуча и искусна, и взор, упивающийся зрелищем страданий, не есть человеческий взор. Всесильна свирепая злоба, что тешится муками испускающего дух праведника, нет ей преград. Божественную плоть не только терзают, но и насилуют, оскверняют кощунством беспредельным даже в великий час кончины… То глумление Сатаны! Радость, непостижимое ликование Сатаны, друг мой!..
Он помолчал и добавил:
– По сравнению с таким зрелищем непотребство человеков кажется чистотою непорочной…
– Восхождение на Голгофу… – начал было будущий каноник и не кончил.
Все смешалось в голове сего ученика Декарта в сутане. Если бы некий достославный мыслитель, чьи речи открыли иной чувственный мир перед толпами его прелестных слушательниц, который, искусно сочетая математику и остроумие, превратил вопрос бытия в развлечение праздных умов, услышал однажды членораздельную речь в устах одного из диковинных созданий, собранных целиком из пружин, рычагов и зубчатых колесиков, он так же опешил бы, как наш незадачливый священник, бывший доселе столь твердым и сбитый вдруг с толку, совершенно растерявшийся.
Люмбрский святой приставил острый перст свой ко лбу будущего каноника и проговорил медленно, хрипло:
– Бедные мы, бедные! Здесь у нас немного мозга и сатанинская гордыня! На что мне ваша осторожность? Судьба моя решена. Какого мира, какого