– Что – мой старший? – Она подняла на Павла сумрачные глаза.
– Может… Может, его тоже надо сюда привезти? Все-таки это твой ребенок…
– Его не надо сюда привозить, – усмехнулась Карина. – Я привезла тебе твоего ребенка. Делай с ним что хочешь. У моего другая судьба.
Павел не знал, какая судьба у Карининого сына. Он вообще не думал, что человек должен как-то учитывать в своей жизни это неясное понятие. Но при мысли о том, что десятилетний мальчишка живет в какой-то глуши с бабкой и дедом, а те, Карина однажды обмолвилась, терпеть не могут байстрюка, которого беспутная дочь прижила от бандита, – при этой мысли ему становилось не по себе.
Но что тут можно было сделать? Хватало и насущных забот. Павел как мог торопил переезд в Митино: наладить хоть какое-то подобие человеческой жизни в одной тесной комнатке не представлялось ему возможным.
На приличный ремонт не было ни времени, ни денег – он нашел по объявлению двух хохлов, которые наскоро побелили потолки и переклеили обои. Обои пришлось покупать самому – Карина не выразила интереса к этому мероприятию. Зато она повесила в Гришиной комнате картину, которую подарили ей какие-то знакомые художники – видимо, те самые, на чердаке у которых она провела один из этапов своей жизни. Художники Павла не интересовали, как и Каринины этапы в целом, – она не была ему женой, то есть просто физически не была, хотя для того чтобы узаконить ребенка, им пришлось расписаться, – но картина вызвала у него сильнейшее раздражение, чтобы не сказать больше.
– Зачем Гришке видеть этот бред? – сказал он, глядя, как Карина вешает прямо перед детской кроватью это мрачное полотно. – Он и так… тревожный ребенок.
– Вот и хорошо, – усмехнулась Карина. – А ты хочешь, чтобы он стал таким, как ты? Скучным, как утренний бутерброд? Я не дам снять эту картину. – Глаза ее полыхнули мрачным огнем. – Только через мой труп.
«Черт с ней, пусть будет», – то ли про картину, то ли про Карину подумал Павел.
Изломы Карининого сознания волновали его ровно настолько, насколько он опасался повторения их у Гришки. Поэтому каждый раз, когда у ребенка грустнели глаза, Павел впадал в панику. Но, к счастью, Гришкина печаль имела другую природу, это было для Павла очевидно. Его сознание было не болезненным, а только слишком хрупким для простого мира, в котором ему предстояло жить. Что ж, как оно там будет дальше, неизвестно, а пока Павел чувствовал себя в силах защитить ребенка от натиска этого мира.
Так стоило ли придавать чрезмерное значение какой-то дурацкой картине?
Павел удивился, когда Карина сказала, что поедет с ним на Стромынку. Они уже перебрались в Митино, но на старой квартире оставались какие-то вещи, и Павел собирался их забрать. Вообще-то он хотел взять с собой Антона: тот был расторопен и мог помочь в сборах, от Карины в этом смысле не было никакого толку. Но если она хочет… Они поехали вдвоем.
Пока Павел доставал с антресолей в прихожей коробки и упаковывал в них Каринины фены-пылесосы, она прошла в комнату. Вдруг он почувствовал, как по ногам потянуло холодом.
– Закрой окно, – попросил Павел.
Оконные створки громко хлопнули. Ему почему-то стало страшно. Он швырнул коробки на пол и, соскочив со стремянки, бросился в комнату.
Дрожали от ветра створки открытого окна. Карины в комнате не было. Павел медленно подошел к окну.
Снег выпал еще ночью и за день не растаял. Каринино тело выделялось на белом снегу темной изломанной линией. Даже сверху, с шестого этажа, было видно алое обрамление, окружающее этот болезненный излом.
На оконную ручку был насажен лист бумаги. Павел снял его с ручки, прочитал короткие строчки.
«Ничего нового уже не будет, – было написано на листке. – Можно больше не жить. Прошу никого не винить в моей смерти. Так у вас положено написать?»
Он переводил взгляд с листка на распахнутое окно и чувствовал только глубокую, до костей пробирающую пустоту. Наваждение, связанное с Кариной, прошло раньше, чем она поставила окончательную точку в их отношениях. Но эта жуткая точка сделала свое дело: Павлу казалась, что бесконечная пустота у него внутри не заполнится уже никогда.
Эти воспоминания всегда приходили к нему неожиданно. Взглянул в иллюминатор самолета – и вдруг встает перед глазами то окно… И сейчас, когда он возвращался из Сиэтла в Москву, воспоминания пришли снова. Но, к его удивлению, на этот раз они не вызвали в его душе той горечи, которую вызывали всегда. Павел не сразу понял, почему это так, а когда понял, то удивился еще больше.
Те воспоминания словно пытались пробиться сквозь другие, совсем недавние. И недавние оказались так сильны, так глубоко укоренены в его душе, что не пропускали через себя ничего постороннего. Так крепкие травы покрывают землю здоровым дерном, сквозь который, несмотря на всю свою живучесть, уже не могут пробиться сорняки.
И эти новые, но глубокие воспоминания были о женщине, которую Павел видел всего несколько раз в жизни, вот в чем была странность! Эта Вера Игнатьевна, Вера Ломоносова никак не уходила из его сознания. Живой блеск ее глаз виделся Киору так ясно, словно она сидела напротив него и не отводила от него взгляда.
Это было тем более удивительно, что, когда Павел увидел, как она спускается из окна бергадинского отеля, он подумал только одно: что ему все это не нужно. Не нужно снова допускать к себе все эти странности и необычности. Он не выдержит их больше, он и так еле заполнил обыденной жизнью ту выжженную пустыню, которую эти необычности оставили в нем в прошлый раз! И что хорошего может быть связано с этой женщиной, слишком яркой, чтобы не нарушить его душевный покой?
Это было так по всей логике жизни, которую он знал. Это, в конце концов, было просто очевидно. Но он почему-то не внял ни логике, ни очевидному и выбежал из отеля вслед за женщиной, которая вся была так необычна и ярка, что не за нею он должен был бы бежать, а от нее, притом куда глаза глядят.
Сначала Павел думал, что именно эта ее яркость и привлекает его в ней. Но потом, когда он увидел ее уже в Москве… Когда они сидели в кафе на Тверской, и болтали бог знает о чем, и вспоминали какие-то