все-таки удержала равновесие, но пока она взмахивала руками, хватаясь за воздух, он чуть окно не высадил, испугавшись, что она упадет, – он стоял тогда у окна и смотрел, как она идет под соснами, как несет перед собою большой свой живот…
Волна поднялась от сердца выше, к горлу, и Алексей чуть не задохнулся от ее нежданной силы.
– Что с тобой, Алеша? – встревоженно спросила Ирина. – Тебе плохо?
– Плохо? – Он смотрел на сестру, не понимая, о чем она спрашивает, почему звучит в ее голосе тревога. – Да… Нет!
– Ты что-то вспомнил? Что-то очень… сильное?
Иринина чуткость не поддавалась рациональному объяснению. Можно было бы даже испугаться такой ее проницательности, если бы Алексей мог вообще чего-нибудь бояться.
Он помотал головой, отдышался и спросил почти обычным своим голосом:
– Как у тебя с дровами?
– Тебе холодно? – удивилась Ирина. – Хочешь печку растопить?
– Сейчас нет. Просто спрашиваю. Вдруг у тебя дрова кончились.
Ему хотелось заняться чем-нибудь очень простым. Ему необходимо было сейчас какое-нибудь очень простое занятие! И колка дров подошла бы как нельзя лучше.
В доме давно был оборудован хороший электрообогрев, но печки все равно сохранялись: электричество в любой момент могли отключить неизвестно на сколько, это часто бывало в деревне. Да и Ирина любила смотреть на огонь, а потому топила печи даже летом, если устанавливалась дождливая погода.
– Вообще-то да, колотые дрова закончились, – сказала она. – Только чурбаки остались.
– Пойду поколю, – сказал Алексей.
Большие березовые чурбаки высохли в дровяном сарае так, что от ударов колуна разлетались со звоном.
«В ней нет ничего особенного, – думал Алексей под этот деревянный звон. – Ничего такого, что поражало бы воображение, ничего хотя бы просто приметного. Она молодо выглядит, это от беременности, наверное – кажется, поздняя беременность делает женщину моложе, что-то я такое слышал, если это не очередной миф, конечно, – но вообще-то она не очень молода, и в ней нет поэтому задора – ни во взгляде нет, ни в улыбке…»
Но стоило ему только мысленно произнести эти слова, как он сразу же вспомнил Ренатину летящую улыбку, и сердце у него зашлось так, что пришлось даже опереться о колун, чтобы перевести дыхание.
Он вспомнил, как она спала на Ирининой кровати, и ее волосы перепутались с разноцветными лоскутками, из которых было сплетено покрывало, а он смотрел на нее и смотрел, и видел все черты ее лица ясно, несмотря на почти полную темноту, и вдруг догадался, что ей холодно, и накрыл ее одеялом. И вот тогда-то она, не просыпаясь, улыбнулась, и это была такая улыбка, что он не выдержал и прикоснулся к ее щеке, как будто хотел эту улыбку удержать, и сразу ему показалось, что под его ладонь попала какая-то редкостная драгоценность, но что же редкостного, самая обыкновенная женщина, не слишком молодая…
Все те же мысли, те же доводы лезли теперь ему в голову, и все так же не имели они никакого значения!
Алексей бросил колун, быстро собрал дрова, сложил их в поленницу.
– Ира, – сказал он, выходя из сарая, – я потом наколю. Я скоро приеду, – торопливо пообещал он.
– Да мне не к спеху дрова, Алеша. – В голосе сестры слышалось изумление. – Ведь лето же. Совсем тепло. Июль…
– Да. Июль, – повторил он. – Три месяца прошло. Три месяца!
Мысль о том, что он три месяца не видел ни волосы эти, легкие пряди вдоль бледных щек, ни глаза, ни улыбку, – мысль эта была для него мучительна. Как могло такое получиться, почему он был так малодушен, почему делал вид, будто не понимает, что с ним происходит, и не позволял себе признаться в том, что определяло его жизнь уже давно, с той самой минуты, когда он увидел Ренату? Необъяснимо!
– Поеду, – сказал Алексей. – Какой же я дурак!
Глава 4
Ренате казалось, что жара установилась везде, на всем земном шаре, и установилась навсегда.
Это было впечатление настолько же навязчивое, насколько и глупое. Достаточно было бы привести самой себе любой сколько-нибудь разумный довод – вроде того, например, что в Африке даже зимой гораздо жарче, чем в Москве летом, – и мысли сразу приобрели бы необходимую здравость. Но все дело было в том, что Рената не находила в себе сил для того, чтобы эти сколько-нибудь разумные доводы приводить.
Да и просто времени она для этого не находила. Маленький мальчик, которого она никак не могла по- настоящему осознать своим сыном, не только требовал всего ее времени без остатка, но требовал его даже больше, чем она могла найти, больше, кажется, чем заключалось в сутках.
Всю жизнь принимая новорожденных, Рената как-то не задумывалась об их дальнейшем существовании. То есть она, конечно, понимала, что младенцы требуют времени, да что там понимала – она сама растила когда-то младенца. Но процесс выращивания ребенка, в том числе собственного, был для нее теперь, оказывается, совершенно отвлеченным – отчасти из-за того, что сама она рожала очень давно, отчасти же из-за того, что новорожденной Иркой занималась в основном мама, притом занималась так, что Рената этого даже не замечала.
Теперь же она была полностью предоставлена в своих заботах самой себе, и ребенок тоже был предоставлен ей. И самое главное, она все время думала о том, что никому, кроме нее, этот ребенок на всем белом свете не нужен.
Думать об этом было так страшно, что Ренате постоянно хотелось плакать.
Да и не только поэтому ее по сто раз на день бросало в слезы. Все вызывало у нее отчаяние, буквально все! Распространенное представление о том, что поздние роды способствуют омоложению женского организма, оказалось глупейшим мифом. Рената чувствовала себя не то что не омоложенной, но совершенно наоборот – измученной, выжатой до нитки.
Ее то и дело охватывала апатия, ей невыносимо хотелось спать, но стоило только коснуться головой подушки, как немедленно наваливалась бессонница, и драгоценные несколько часов, пока ребенок спал, проходили в каком-то мучительном чаду, после чего Рената вставала не только не отдохнувшая, но совершенно разбитая.
У нее кружилась голова, гемоглобин не повышался ни от говяжьей печени, ни от специальных лекарств, и когда она изредка смотрела в зеркало, то ужасалась своему виду – какая-то бледная немочь, больше ничего.
И вдобавок ко всему у нее совсем не было молока. Рената несчетное число раз убеждала своих пациенток, что грудное вскармливание – это здоровье их детей на всю будущую жизнь и что добиваться его поэтому надо любой ценой, – и вот теперь оказалось, что сама она ничего подобного добиться не может.
Она пила чай с молоком в таких количествах, что напиток этот, ей казалось, уже выливался у нее из ушей, она принимала таблетки из пчелиного маточкиного молочка – все было напрасно, молока не было, и кормить ребенка приходилось смесями.
Это было, конечно, удобно и не было риска заработать мастит, но когда Рената подходила к кроватке с бутылочкой и мальчик при этом начинал радостно дрыгать ножками, – слезы лились у нее из глаз ручьем.
В общем, она жила как в бреду и у нее не было ни сил, ни времени для того, чтобы осмыслить свое состояние. Да и ничего достойного осмысления она в своем состоянии не видела.
В довершение всех напастей мальчика мучили газы, и он плакал от этого целые ночи напролет. Когда ее выписали из роддома в Переславле-Залесском и перевезли в Москву – Ирка специально приехала на неделю из Петербурга, чтобы помочь с переездом, – Рената вызвала к ребенку хорошего педиатра из платной поликлиники на Фрунзенской набережной. Ей порекомендовала именно эту поликлинику и этого врача Валентина Казимировна, у которой она недолго успела поработать в самом начале своей московской жизни. Этот-то педиатр и определил, что у ребенка всего-навсего газы.