Таким образом в течение недели из всеми лелеемого, бережно помещенного под музыкальный купол мальчика Саня превратился в человека не просто одинокого, а имеющего на руках беспомощного старика и не имеющего при этом ни доходов, ни специальности, которая могла бы таковые доходы принести в Ярославле тысяча девятьсот восемьдесят пятого года.

В Москву он не вернулся. Попросил одноклассников по ЦМШ прислать его вещи, оставшиеся в общежитии, и взялся обустраивать свою с дедом жизнь.

Все происшедшее было очень сильным, страшно болезненным ударом в его сердце. Но это была именно боль от потери любимых людей – и ничего больше. Александр Остерман-Серебряный-младший не проклинал несправедливость бытия. Он не задавал себе глупого вопроса: «За что?!», не воздевал очи к холодным небесам, не бился в отчаянии о грешную землю.

Конечно, он никогда не думал, что могут в одночасье погибнуть его родители, умереть от инфаркта бабушка и оказаться в беспомощном положении дед. Но то, что трагедия есть составляющая жизни, было ему известно не на уровне отвлеченных размышлений. Об этом говорила ему Шестая симфония Чайковского, об этом был весь Бетховен, и о мужестве человека перед лицом трагедии свидетельствовали фуги Баха, которые особенно удавались Сане в фортепианном исполнении.

Впрочем, от фортепианных занятий пришлось отказаться. То есть Саня пытался, конечно, заниматься вечерами, когда возвращался с работы, но в таких занятиях мало было толку. После рабочего дня, проведенного на судостроительном заводе, сил для игры на фортепиано не оставалось даже у него, несмотря на воспитанную музыкальной учебой привычку к ежедневному над собой усилию.

Преподавать в музыкальной школе его не взяли бы из-за отсутствия педагогического образования, доходные места ресторанных лабухов были прочно заняты. Возможно, он все же устроился бы не на завод, а в городскую контору по обслуживанию свадеб или стал бы еще каким-нибудь музыкальным леваком. Однако любое из этих занятий не приносило заработка, который позволил бы содержать сиделку для деда и, главное, покупать у спекулянтов иностранные лекарства, дающие надежду восстановить хотя бы его речь.

Тем более и времени на поиски у Сани не было: и лекарства, и сиделка, и просто оплата коммунальных услуг и продуктов – все это требовалось не завтра, а уже сегодня. Поэтому он просто пошел туда, где всю жизнь проработал дед и куда его приняли поэтому без лишних разговоров, и стал учеником монтажника металлических корпусов.

Дед потерял способность двигаться, но сохранил ясную голову. Логика, которая всю жизнь была ему присуща, подсказывала, что это лучше, чем если бы случилось наоборот. Но положение, в котором из-за него оказался внук, приводило Александра Остермана-Серебряного-старшего в отчаяние вопреки всей его склонности к логике. Единственное, что если не утешало, то хоть немного снижало градус его отчаяния: он видел, что сам-то внук относится к своей жизненной ситуации без уныния, и понимал природу такого его отношения.

Саня не был записным оптимистом. Пожалуй, он не был оптимистом вовсе, как не может им быть сколько-нибудь умный человек любого возраста, потому что, подобно Маяковскому, понимает, что для веселия планета наша мало оборудована.

Но то самое, что называется не характером даже, а стержнем характера, что было в его деде, бабушке, родителях, которых он редко видел, но любил, что было, наверное, в его предках, которых он совсем не знал, потому что связь с ними была прервана расстрелами, лагерями, высылками, – все это было и в нем, и все это было слишком сильным, чтобы забота о любимом и беспомощном человеке воспринималась им как повод для уныния или тем более отчаяния.

Он жил как жил, и музыкальное ученье, и уход за лежачим дедом воспринимались им и как личная его жизнь, и как часть некоего внеличного замысла, о котором он мог лишь догадываться – главным образом через музыку, но также и через способность к углубленному мышлению, вызванную и воспитанную в нем дедом.

Но о том, что будущее его как музыканта оборвалось, Саня жалел страшно. Это даже сожалением нельзя было назвать – это было гораздо больше… Техника, без которой для пианиста невозможно выражение чувств и мыслей, в первый же год работы на заводе была им утрачена, это он сознавал отчетливо. И даже во второй его ярославский год, когда он освоился с работой монтажника настолько, что у него стали оставаться силы для вечерних фортепианных занятий, ничего уже нельзя было исправить принципиально.

С этим невозможно было смириться. Это невозможно было изменить. Сшибка двух взаимоисключающих невозможностей приводила Саню в растерянность.

Когда он играл на пианино, дед всегда просил оставлять дверь в его комнату открытой, чтобы получше слышать музыку. Саня несколько раз повторял один особенно трудный пассаж и, повторяя, понимал, что по-настоящему сыграть его не может. Потому что, чтобы по-настоящему его сыграть, надо сидеть за инструментом не два вечерних часа и даже не два выходных кряду, а пять часов, десять часов, дней, недель…

Он резко убрал руки с клавиатуры и оперся о нее локтями, подперев голову. Из-под локтей вырвался при этом какой-то нелепый аккорд.

Он чувствовал себя растерянным и жалким, и это было совсем не то, что он хотел бы о себе знать.

О том, что дед его видит и слышит, Саня в этот момент забыл. Слишком тяжелый это был момент.

– Саня! – услышал он и обернулся. – Подойди ко мне.

Дедова кровать стояла так, что от нее до пианино шла прямая линия. Сане показалось, что это линия дедова взгляда.

Он встал, прошел через всю квартиру к кровати.

– Не кори себя, – сказал дед.

– Да я не корю… – начал было Саня. Но тут же ему стало стыдно: что это он перед дедом хорохорится? – Растерялся я, – сказал он. – Сам себе поэтому противен.

– Зря, – сказал дед. – Положение у тебя, учитывая твои жизненные установки и нашу с тобой житейскую ситуацию, патовое. Ни туда, ни сюда. А патовое положение – всегда дурацкое. И хорошо, что ты реагируешь на него растерянностью.

– Что хорошего? – пожал плечами Саня.

В общем-то он уже взял себя в руки. Что, в самом деле, нервы распустил?

– А то, что растерянность твоя доказывает: человек ты сильный и смелый.

– Ну да! – хмыкнул Саня. – Как растерянность может это доказывать?

– Только это она и доказывает, – твердо сказал дед. – Естественная реакция сильного и смелого человека на ситуацию, в которой его сила и смелость не имеют смысла, – это не злость, не агрессия, а вот именно растерянность.

– Ты, дед, прям психолог, – улыбнулся Саня.

– Жизнь научила, – усмехнулся дед. – Я такую растерянность, которая есть следствие душевной силы, не раз наблюдал. К лучшим людям, каких я знал, она приходила. А у слабаков трусливых ее не бывает и быть не может.

Может, это была софистика. Но дед ведь ссылался на собственный жизненный опыт, которому можно было доверять… Как бы там ни было, Саня вернулся к инструменту приободренный.

Он играл не отрываясь, он погрузился в музыку полностью и не видел, что по дедовым щекам текут слезы. Единственное, чего хотел сейчас Александр Дмитриевич-старший, – умереть как можно скорее. И единственное, что он сейчас ненавидел, – избыток жизненных сил в собственном организме, который не позволяет ему сделать это немедленно.

Глава 10

Дед умер спустя год. На следующий день после поминок – их организовали женщины из цеха, в котором работал сначала Александр Дмитриевич-старший, а потом Александр Дмитриевич-младший, – Саня взял расчет на заводе, где его с пониманием отпустили без обязательной двухнедельной отработки, и уехал в Москву. Или вернулся в Москву? Теперь он этого уже не понимал.

Ехал он в общем вагоне: денег у него было немного, а дорога из Ярославля не дальняя. Он ехал и тосковал о деде так, что хоть бейся головой об оконное стекло. Он все отдал бы за то, чтобы дед не умирал. Пусть бы лежал еще много лет неподвижно, пусть бы… Саня не знал, имеет ли право хотеть подобного, но

Вы читаете Уроки зависти
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×