догадке.
Первых, давних газетных вырезок было множество, и сложены они были аккуратно. Видно было, что Елена Васильевна собирала все, что писали о ее сыне. Лера поразилась тому, что не читала ни одной из этих пожелтевших заметок, даже не знала об их существовании. А ведь бывала у Гладышевых так часто и так подолгу разговаривала с Еленой Васильевной!
«Хотя как бы я могла их прочитать? – тут же подумала Лера. – Сама я не спрашивала, просто не думала об этом, а Елена Васильевна не стала бы хвастаться».
Она прочитала эти собранные Митиной мамой заметки от первой до последней строчки, хотя они были написаны наивно и по-советски, с неизбежными цитатами из партийных вождей. «Пятилетний талант… недетская глубина исполнения… старинная скрипка для пятиклассника…» – читала Лера и улыбалась, сама не замечая своей улыбки.
Как же давно это было, поверить невозможно! Она и Митю-то не знала тогда. Ну, может быть, смотрела из детской коляски, как он идет в музыкальную школу.
Потом пошли другие статьи – и по объему, и по тону другие. По датам, проставленным на полях изящным почерком Елены Васильевны, Лера поняла, что эти статьи были написаны о шестнадцатилетнем Мите, учившемся тогда на втором курсе консерватории.
Много писали о нем как дирижере: о его манере уводить экспрессию жестов глубоко внутрь, общаться с оркестром особым, необычным способом. Почему необычным? – этого Лера не поняла…
Ее детство вставало за этими выцветшими строчками. Ее детство – и Митино присутствие в нем.
Вот – «Скрипичный концерт Моцарта в исполнении Дмитрия Гладышева… неуловимая виртуозность… «Мне грустно и легко, печаль моя светла», – эти пушкинские строки… в девятнадцать лет…»
А ей тогда было тринадцать лет, она случайно увидела десятиклассника Сашку из их школы с какой-то женщиной на чердаке и прибежала к Мите, совершенно потрясенная, чтобы спросить: как это может быть? Разве это любовь, когда на грязном чердачном полу, и воняет кошками?.. И он сначала рассердился – зачем она лазает где не надо? – а потом сказал то, чего она совершенно не ожидала: «А вообще-то это все равно – где. И что там валяется на полу – консервные банки или цветы». И про любовь, которая освящает все…
Аккуратные вырезки длились еще несколько лет – до года смерти Елены Васильевны – а потом обрывались. Дальше в папку были вложены уже не вырезки, а газетные листы или даже целые газеты. Видно было, что Митя оставлял их от случая к случаю и не утруждал себя тем, чтобы вырезать статьи.
Лера собиралась прочитать все – и поняла, что не может этого делать. Это чувство было странным, необъяснимым. Почему вдруг? Но она словно барьер почувствовала в себе – тот самый, что не позволял ей объясниться с Митей, стоял на пути чувств, не давая им вырваться из вязкого болота апатии…
Душа ее должна была дышать и жить, без этого Лера не могла читать о нем, – а душа ее словно поволокой была подернута. Взгляд скользил по строчкам, смысл их оставался темен, и Лера даже отчаяния не могла в себе разбудить и думала: так теперь будет всегда.
Она машинально взяла последнюю в толстой стопке газету. Эту она уже видела и раньше: в ней появилась лучшая статья о премьере «Онегина» в Ливневской Опере. Лера пробежала глазами знакомые незамысловатые фразы – неизбежную дань массовому тиражу: «Триумфальная премьера… сенсация сезона…»
Только Тамарина фамилия остановила ее взгляд, хотя и о Тамаре она, конечно, читала, когда статья только вышла, – о плотности, тембровой красоте и полетности ее сопрано…
Ей хотелось читать о Мите, но она не могла этого делать.
Лера почувствовала, что сон клонит ее голову к столу, и даже обрадовалась тому, что не может сопротивляться сну. Оставив кожаную папку открытой на столе, она погасила свет в Митином кабинете.
Глава 14
«Может быть, это даже хорошо, – подумала Лера на следующий день. – Хорошо – эта заторможенность чувств. Как бы я иначе работала?»
Коля позвонил ей чуть свет из аэропорта – сообщил, что «уже грузимся в самолет». Лера улыбнулась его трогательной солидности и пожелала счастливого пути.
– А я по телевизору буду следить, – сказала она на прощанье. – На первом канале целую передачу обещали по Эдинбургу. Ни пуха, Николай Егорыч!
Ливнево встретило ее такой печальной тишиной, что сердце у Леры защемило, как будто должно было произойти что-то недоброе. Хотя это ведь была обычная летняя тишина, ничего особенного. Лера вспомнила, как Митя рассказывал ей о такой, редко наступающей в театре тишине, которую он очень любил, когда работал в Венской опере.
Но, несмотря на тишину, день обещал быть напряженным. Конечно, в сентябре снег, может быть, и не выпадет, это Лера преувеличила, но с реставрационными работами в парке следовало торопиться. «Зеленый театр» надо было полностью восстановить до открытия сезона.
«Зеленый театр» был опоясан открытой галереей, и Лера надеялась, что в ней можно будет давать концерты уже в сентябре.
Она вспомнила камерный концерт, на котором была три года назад в старинном замке под Бонном. Он проходил как раз на такой открытой галерее и даже на Леру, тогда и вовсе в концертах не искушенную, произвел сильное впечатление. Музыка звучала под ажурными сводами, зрители слушали ее вперемежку с шелестом осенних листьев, ноги старушек были укутаны теплыми клетчатыми пледами…
Но Лера уже давно знала: для того чтобы какое угодно событие происходило непринужденно и естественно, требуется долгое и скучное усилие. Непринужденность – очень дорогое и трудное дело, когда речь идет о массовых действах.
И она открыла свой ежедневник и придвинула поближе телефон.
Как Лера и предполагала, тишина и покой наступили не для нее. Она-то как раз работала целый день и ругалась по телефону с чиновником из управления культуры совсем не тихо. А потом еще съездила в реставрационные мастерские, чтобы посмотреть образцы чугунного литья для лестницы «Зеленого театра»,