сделать что-то, чтобы прекратить эту страшную двойную несправедливость – несправедливость любви и несправедливость смерти.
«Я даже не спросила, где его похоронили! – подумала Лера со стыдом и отчаянием. – Одно, что я могла для него сделать, – прийти к нему на могилу, и даже об этом я не подумала!..»
Она впервые взглянула на часы. Была половина четвертого, скоро утро. Впервые за эту жуткую ночь Лера могла сделать что-то, приложить к чему-то простое усилие – и ей стало немного легче, когда она это поняла.
Она набрала «09», потом номер платной справочной, но везде монотонно чеканил автоответчик, и, значит, надо было ждать до утра.
И вдруг она вспомнила о случайно завалявшемся дома диске с телефонами Москвы. Это Зоська ей принесла, когда Лера еще работала в «Московском госте» и ей часто требовались домашние телефоны самых неожиданных людей. Этот диск с краденной в МВД программой сначала продавался чуть не у каждой станции метро. Потом граждане стали возмущаться такой наглой гласностью и диск даже начали изымать, но безуспешно.
Нужный телефон почти сразу высветился на экране ноутбука. Да и странно было бы, если бы он не нашелся: Зоя Петровна Первачева жила в своей квартире с незапамятных времен…
О том, что на дворе ночь, Лера вспомнила, только когда в трубке зазвучали длинные гудки. Ей стало стыдно за свою нетерпеливую бесцеремонность, и она хотела нажать на рычаг, но трубку уже подняли.
Голос Зои Петровны звучал так, словно она и не засыпала.
– Зоя Петровна, извините меня… – сказала Лера. – Я забыла, что ночь… Это Лера, Лера Вологдина, вы ко мне приходили сегодня… вчера…
– Ничего, я все равно не сплю, – ответила Санина мама.
– Я хотела только спросить: где его похоронили?
– У нас тут, в Медведково. – Лере показалось, что та ждала ее звонка и этого вопроса. – У нас тут церковь есть, очень хорошая, Покрова Богородицы, а при ней кладбище маленькое. Там, конечно, не хоронят уже, но Игорь за место заплатил, чтобы мне близко было. Вы хотите к нему сходить?
– Да… – едва слышно произнесла Лера.
– Вы сходите. – В голосе Саниной мамы прозвучали просительные нотки. – Он рад будет, Сашенька, если вы придете… Там только памятник плохой, – добавила она. – Это какие-то его знакомые ставили, я их даже не знаю. Я говорила: зачем же сразу памятник, год ведь должен пройти, чтобы земля осела! А они: ничего, пускай сейчас – неизвестно еще, что с нами через год будет…
Зоя Петровна объяснила, как доехать до кладбища. Лера простилась с нею и снова села за стол над Саниным письмом.
Она приехала к церкви Покрова Богородицы, как только серый рассвет пробился сквозь пелену дождя.
Церковь была большая, старинная, то ли хорошо сохранившаяся, то ли давно отреставрированная – так, что налет новизны сошел со стен и купола поблескивали неярким, живым блеском.
В церкви служили заутреню, высокие печальные голоса певчих слышались из-за двери. Лера хотела войти, но почему-то не вошла, а сразу, обойдя церковь, пошла к небольшому кладбищу.
Она издалека увидела Санину могилу – узнала ее по памятнику – и, подойдя ближе, поняла, что узнала правильно.
Это действительно был ужасный памятник – огромный, массивный крест из черного мрамора, украшенный замысловатой резьбой. Резьба была покрыта ярким, толстым слоем сусального золота, и такими же дорогими буквами было написано на кресте Санино имя.
Но стоя в ограде перед памятником, Лера уже не видела ни креста этого, ни золотых букв. Она смотрела на Санину фотографию – большую, цветную, в круглом медальоне.
Это была та самая фотография, о которой Лера подумала, когда увидела свою в Саниной ладанке.
На фотографии Саня смеялся. Лера никогда не видела, чтобы человек смеялся на кладбищенской фотографии. Но он же не любил фотографироваться, сам ей говорил – наверное, просто не нашли другой.
То есть он уже почти и не смеялся, когда обернулся к незваному фотографу, но смех еще стоял в его широко распахнутых глазах, и Лере показалось, будто неостановимая синева разрывает плотную пелену дождя.
Она не могла понять, что с нею происходит. Страшный звон стоял в голове, вертелись какие-то слова, складывались в строчки: на талом снеге… как будто спящий на ночлеге… недвижим юноша лежит… – хотя не было никакого снега, и юноши уже не было, только дождь, серый рассвет, тишина, нарушаемая далекими, едва слышными голосами певчих.
Но то, чем начала наполняться ее душа, когда Лера читала Санино письмо, – это поднялось теперь к самому горлу, смешиваясь с ясно звучащими строчками, разрывая ее изнутри.
Вдруг Лера подумала: «Господи, ведь если бы я лежала сейчас здесь, под этим ужасным крестом, а Саня пришел ко мне – разве он думал бы хоть о чем-нибудь, слышал бы какие-то строки, слышал бы голос: что ж? убит… Разве могло это быть с ним?! Да он бы просто забыл обо всем, кроме того, что меня нет, больше нет и никогда не будет, и заплакал обо мне, ни о чем не думая и ничего не слыша…»
И как только она подумала об этом, как только это промелькнуло в ней – словно невидимая преграда обрушилась в ее груди.
Ничего она больше не помнила, обо всем забыла – и слезы полились таким же неостановимым потоком, каким лилась из Саниных глаз синева!
Никогда в жизни Лера не плакала так. Прежде она всегда плакала о себе: о том, что поссорилась с дворовой подружкой, что приходится торговать заколками на рынке, что бросил Костя, что жизнь трудна и безжалостна – о себе.