легиона, не отрываясь от окна, с любопытством всматривался в пейзаж, который, судя по всему, внушал ему мысли грустные и тяжелые. Смуглое лицо его омрачилось, он хранил молчание, и два или три раза подносил руку ко лбу, будто прогоняя скорбные воспоминания.
Между тем ничто не напоминало здесь о былом сражении. Холм, с вершины которого австрийская артиллерия громила розентальские дома, был покрыт зеленью, на том месте, где стояла батарея, мальчик пас коров. Поля были тихи и пустынны. В садах под лучами теплого майского солнца распускались почки миндальных и персиковых деревьев, зеленели всходы на полях. Проломы в крышах и стенах были починены, разрушенные дома вновь отстроены.
На другого путешественника с огромными усами и жесткими вьющимися волосами перемены эти, казалось, производили совсем не то впечатление, как на его товарища: он рассматривал все с явным удовольствием. Усач был старше своего спутника лет на пять, но угреватая кожа и наметившееся брюшко отнюдь не молодили его, а лицо портил широкий шрам на лбу. Кавалерская ленточка тоже украшала петлицу мужчины.
Время от времени он издавал радостные восклицания, но друг его, казалось, не слышал их.
– Ах, полковник, – сказал он наконец, потирая руки, – что за чудесные воспоминания пробуждают эти места! Австрийцы получили здесь такую взбучку, от которой, думаю, долго чесалось у них... Сущее удовольствие вспомнить об этом: точно хорошая порция водки на голодный желудок во время быстрого марша!
Тот, к кому относились эти слова, откинулся на подушки и закрыл руками глаза, испустив глубокий вздох.
– Ты никогда не любил вспоминать об этом, – продолжал усач, – между тем, господин полковник, позвольте старому товарищу сказать вам, что тут не произошло ничего такого, чего вы могли стыдиться.
– Эти места, исполненные для тебя таких приятных воспоминаний, – ответил полковник изменившимся голосом, – напоминают мне о самых мучительных минутах в моей жизни.
– Вот чего я никак не могу понять, если только хандра твоя не связана со смертью того молодого человека, который...
Он не договорил, увидев, что лицо его приятеля исказила болезненная гримаса.
– Пожалуй, оставим этот предмет, – вздохнул он. – Хотя твое необъяснимое отвращение к этим местам огорчает меня тем более, что я сделаю тут, возможно, бессрочный привал...
– Что ты говоришь, Раво? – рассеянно спросил Арман Вернейль, которого читатель, без сомнения, узнал в полковнике. – Ты хочешь оставить службу?
– А почему бы и нет? Послушай, дорогой мой Вернейль, я вытесан совсем не из того дерева, из которого делают генералов и маршалов Франции. К тому же мне сорок лет, я капитан, имею орден, карьера моя сделана, и остается только одно: быть убитым или изувеченным в каком-нибудь сражении, а это ж ремесло мне наскучило. Вот я и решил, если дела пойдут на лад, снять мундир и поселиться в этом мирном уголке. Обзаведусь женой, ребятишками, кроликами, стану попивать пиво, продавать сыр и буду счастлив.
– Но зачем же, Раво, удаляться именно сюда, в Швейцарию, а не остаться во Франции?
– А ты разве забыл малютку Клодину, дочь протестантского пастора? – сказал Раво, бросив искоса взгляд на полковника. – Если так, то тем лучше, потому что, хотя и давно это было, а я помню, что девочка питала слабость к тебе. Знай, Вернейль, что в тот день, когда мы оставили деревню, я объяснился с прекрасной швейцаркой. Правда, мы насилу понимали друг друга, потому что она довольно дурно говорит по-французски, а я не более силен в немецком. Между тем я признался ей в своей страсти сколько мог красноречивее и назначил свадьбу после моего возвращения, которое, по тогдашним моим расчетам, должно было последовать по окончании военной кампании. Она обещала ждать. К несчастью, война затянулась, но наконец-то я здесь. В протестантских семьях обещание священно, потому я уверен в Клодине. Жениться на прелестной девушке, о которой я столько думал на биваках, в гарнизоне, в худые и хорошие дни! Посуди, Вернейль, имею ли я причину радоваться своему возвращению в эту благословенную деревню!
– Дай Бог, чтобы все исполнилось по твоему желанию, – произнес Арман.
Последовала минута молчания, в течение которой слышались только стук колес и хлопанье бича.
– И все-таки, Арман, – снова заговорил Раво, – я не могу объяснить себе, как это при крайнем отвращении к этим местам ты решился предпринять путешествие. Я не смел беспокоить тебя вопросами, но...
– Ничего нет проще, – не дослушал его Вернейль. – Я сделал это по приказу императора. Разве такой причины не достаточно для солдата?
– Без сомнения, без сомнения! Однако ты говорил, что не имеешь никакого дипломатического поручения к швейцарскому правительству.
– Ну, видно придется рассказать тебе обо всем и попросить совета насчет теперешнего моего положения. Если я не открылся тебе раньше, то вовсе не из недоверия, а потому что хотел предварительно сам хорошенько подумать и уяснить себе кое-что, и теперь еще представляющееся мне темным. Итак, слушай.
Дней восемь назад я отправился в Тюльери. Лишь только император заметил меня, он подошел ко мне и отвел к окну.
«Полковник Вернейль, – сказал он мне тем отрывистым тоном, который тебе известен, – на днях я кое- что узнал о вас. Повидайтесь с министром X. Он желает вам добра и расскажет вам о моих намерениях относительно вас».
Затем он ушел, оставив меня в изумлении и беспокойстве. Несмотря на видимую благосклонность императора, в тоне его чувствовалась ирония, не предвещавшая ничего доброго.
Я провел тревожную ночь и на другой день с утра поспешил к господину X, который, ты знаешь, один из самых влиятельных министров, и спросил у него, в чем дело.
Он принял меня дружески и сказал:
«Не тревожьтесь, полковник; император любит вмешиваться в дела своих офицеров, к которым питает