Несколько минут спустя приехал Марсель; он был один, без Люсьена. Вероятно, с трудом от него отделался. На лесной дорожке он поместил нас в багажник и запер на ключ.
— Если меня попросят его открыть, я скажу, что потерял ключ, и поеду его искать.
К счастью, у американских «кораблей» багажники, как трюмы. В лагере Лок-Шелдрейк у каждого боксера был домик, бунгало. Марсель приметил один свободный, расположенный в отдалении от других, и привез нас в него.
Все же, если подумать, надо было быть безумцем, чтобы решиться на такое. Ведь нас мог обнаружить любой, кто пришел бы убрать в доме или проверить проводку.
«Понимаешь, Эдит, — объяснял, смеясь, Марсель, — считается, что любовь очень вредит боксерам перед матчем. У них слабеют ноги, они теряют дыхание и силы».
Он доказал как раз обратное. Все ночи он проводил с Эдит и никогда еще не был в лучшей спортивной форме.
Итак, мы устроились в бунгало. Поскольку оно не предназначалось для заселения, в нем не было никакой еды, горячая вода отключена. Вечером Марсель приносил нам сэндвичи, пряча их под курткой. А так как любовь вызывает аппетит, ночью он съедал добрую половину. Завтрак, следовательно, мы «пропускали».
Пили мы только воду из-под крана. Еще счастье, что ее не перекрыли. Каждый раз, когда Эдит пила, она сама от себя приходила в умиление:
— Ты подумай, как же я люблю Марселя, если это хлебаю… Отравлюсь… как пить дать!
Далее все приобретало более драматический характер:
— В ней чертова уйма микробов. Ты никогда не видела каплю воды под микроскопом?
— Нет, а ты?
— Тоже нет, но знаю. Один военный врач мне объяснял. Он только что вернулся из колоний, был в полном курсе.
— Но мы-то не в колониях, а в Америке.
— Еще страшнее. Они сыплют в воду столько дезинфекции, что кожа сходит с желудка. Видишь, к чему приводит любовь: к самоубийству!
И мы хохотали, но не громко. Нас могли услышать.
Этот курс водолечения был очень труден для Эдит, которая всегда пила вино. Чуть больше, чуть меньше, но каждый день. Она не валилась с ног, споить ее было трудно, но всегда пребывала слегка навеселе. То, что она теперь перешла на воду, служило, быть может, самым веским доказательством любви, которую Эдит когда-либо испытывала к мужчине.
Мы жили почти впотьмах. Днем шторы были закрыты. Ночью нельзя было зажигать свет, и мы ложились спать с курами. Что за жизнь!
Вечером Марсель приходил счастливый, в хорошем настроении. Раз или два он раздобыл пива, обычно он приносил молоко. Эдит смеялась: «Что мы тебе — телята?»
Он брал ее на руки и кружил в воздухе. Он обожал это. Эдит ему пела:
Но она говорила за себя, я ведь не получала ночной компенсации в постели, и от нашей дачной жизни лезла на стенку. Десять дней монастырского режима довели меня до ручки.
Через две недели нас ожидала награда: Марселя — чемпионат мира, нас — свобода!
Вывез он нас из лагеря так же, как и привез, — в багажнике. Это было в день официального приезда Эдит. Американцы так и не поняли, как это она оказалась в Нью-Йорке, миновав аэродром Ла Гардиа.
Мы заняли две меблированные квартиры, одну над другой. Это было очень удобно, и соблюдались все приличия.
За Марселем следила Спортивная федерация, которая шутить не любит. Считалось, что его оберегают. Отель кишел сыщиками, похожими на гангстеров типа Аль Капоне из фильмов о временах сухого закона.
Становилось по-настоящему страшно. Марселю угрожали в письмах и по телефону. В таком стиле: «Напрасно тренируешься, ты даже на ринг не поднимешься». Или: «Мы с тобой разделаемся, прежде чем ты прикоснешься к нашему Тони…»
Марсель смеялся, Люсьен нервничал, Эдит лезла на стенку:
«Они здесь гангстеры все до единого! Ты не в Париже, Марсель. Нужно принять меры предосторожности».
Она вообразила, что Марселя могут отравить, и нашла решение: превратила меня в морскую свинку. Она заказывала бифштекс и говорила: «Момона, съешь половину». Вторая шла Марселю. То же самое она делала с овощами, фруктами. «Разрежь грушу пополам и съешь». Остаток доедал Марсель.
Так было в продолжение всего времени перед матчем. Из ее мужчин я ни для кого бы этого не сделала, клянусь, ни для кого. Но он — другое дело.
Чтобы понять, что такое чемпионат мира в Нью-Йорке, нужно его пережить. Все в движении — люди, от мала до велика, деньги, от доллара до миллионов.
Спортивные журналисты упрекали и обвиняли Эдит:
«Марсель Сердан не ведет аскетического образа жизни, как полагается чемпиону», «Он дорого за это заплатит», «Титул чемпиона еще не в кармане», «Его любовная связь наносит ущерб тренировкам».
Эдит волновалась, боялась оказаться виноватой. Она молилась святой Терезе. Давала обеты — мне не говорила какие, чтобы потом иметь возможность внести поправки. Она не находила себе места. Почва уходила у нее из-под ног, и у меня тоже. Эдит отыскала церковь со статуей святой Терезы, и за один раз мы поставили туда столько свечей, сколько она не получала за целый год.
Накануне и в день чемпионата мы почти не видели Марселя. Это было невозможно, настолько усилили охрану. Люсьен ходил за ним по пятам. Общее напряжение настолько возросло, что дольше, казалось, не выдержать. Про американцев не скажешь, что это легкие или мягкие люди.
21 сентября 1948 года мы приехали на Мэдисон Скуэр Гарден в машине Марселя, который сам спокойно сидел за рулем; Тони появился с треском и грохотом, под крики «ура» и при вспышках магния.
Какая у них была уверенность! Американец с автостоянки сказал нам: «Вам нет смысла ставить машину. Встреча с французом будет короткой. Наш разделается с ним за две минуты». Он не узнал Марселя, который сказал спокойно, повернувшись к Эдит: «Вот видишь, я скоро вернусь».
Потом он поцеловал ее и ушел своей обычной неторопливой походкой. Его широкая спина закрыла на минуту вход в раздевалку. Пришел Люсьен, чтобы провести нас на места.
В зале было жарко. И вообще, мне все очень не понравилось. Здесь зрелище устраивается на ринге, как в театре на сцене, но на удобства зрителей наплевать. Болельщики — закаленный народ. Я была не из их числа.
Боксеры вышли на ринг под вопли и свист. Весь зал кричал и так сильно топал, что дрожали кресла.
У Эдит личико сделалось маленьким и бледным, на нем не осталось ничего, кроме беспокойства. Она взяла меня за руку, как делала всегда в серьезных обстоятельствах. Я старалась держаться, но выглядела, вероятно, не лучше.
Закрывая глаза, я до сих пор слышу удары гонга, эхом отдававшиеся у меня в голове и во всем теле в тот вечер. И слышу, конечно, что говорили люди. Все, разумеется, были знатоками. Мы, к счастью, не очень разбирались, а то бы, наверно, не выдержали.
Среди публики были женщины в мехах, мужчины в смокингах. И множество типов в шляпах и с вонючими сигарами; они жевали окурки, жевали жвачку и сплевывали куда попало.
Все это терялось наверху в темноте и дыму, а ринг, как операционный стол, был освещен большими белыми лампами.